На выстрел Белоусова спешили пограничники. Заслуженный, награжденный медалями, сильный, широкогрудый Руслан трепал толстяка, мечтавшего о свержении Советской власти, и цепко держал его за шиворот, как и полагается умному сторожевому псу.

Двадцатая глава

1

В приемной Вячеслава Рудольфовича Менжинского сидел необычного вида человек. На вопрос секретаря о цели прихода он кратко ответил:

— Пришел по долгу советского гражданина.

— Как о вас доложить?

Посетитель огляделся вокруг, как будто и здесь, в приемной председателя ОГПУ, опасался чужих ушей.

— Профессор Кирпичев, — вполголоса сказал он. — Зиновий Лукьянович. Из Харькова.

Менжинский сам вышел из кабинета, поздоровался с ним и увел к себе. Проницательные глаза наркома раза два скользнули по профессору. Кажется, предстоит услышать нечто стоящее внимания.

Менжинский усадил профессора в удобное кресло, предложил папиросы.

Кирпичев хотел было отказаться, но потом порывистым движением схватил папиросу. Вячеслав Рудольфович поднес ему зажигалку, сам тоже закурил, и некоторое время оба сосредоточенно молча курили, один собираясь с мыслями, другой готовясь выслушать все: в этом кабинете не существовало невероятного, здесь часто приоткрывались завесы над самыми непроницаемыми тайнами, разгадывались самые замысловатые ходы.

Заметив, что Кирпичев ждет вопроса, поощрения или разрешения говорить, Менжинский предложил:

— Пожалуйста, Зиновий Лукьянович. Я вас слушаю.

Кирпичев погасил папиросу, положил ее в пепельницу.

— Заранее хочу предупредить: не умею быть кратким. Вы располагаете временем?

— Об этом не беспокойтесь!

Кирпичев пристально посмотрел из-под своих седых косматых бровей и понял, что этот человек, сидящий перед ним, вероятно, не спал уже несколько ночей подряд.

— Я понимаю, у вас работа не из легких, но если я начну спешить, комкать, то и вы ничего не поймете, и я окончательно собьюсь. Возраст, знаете ли. Конечно, я не Фонтенель, который ухитрился прожить ровно сто лет, и не Тициан, который протянул до девяноста девяти, и не автор «Общей риторики» Кошанский — тот тоже отмахал сто лет без одного дня. Но и мне, с вашего позволения, далеко перевалило за возраст, о котором говорят «пора и честь знать».

— Ну-ну, не напрашивайтесь на комплимент. Если вы не убоялись такой прогулки, как Харьков — Москва, и послушны долгу гражданина, значит, еще молода у вас душа.

— Душа — да. Она у меня такова post nominum memoriam… А, черт! Сорвалось! Проще говоря, с незапамятных времен.

— Что сорвалось?

— Латинская поговорка. Когда ехал сюда, давал себе торжественную клятву — ни одной латинской пословицы в разговорную речь не совать.

— Это почему же?

— Старит, делает смешным. А дело-то… не до смеха.

— У пословиц есть и преимущество, Зиновий Лукьянович, non multa, sed multum.[11]

Странное дело, как только Менжинский ответил на латинскую поговорку латинским изречением, Кирпичев почувствовал себя проще, язык у него развязался, и он стал говорить свободно и легко.

Он рассказал, как познакомился с Михаилом Васильевичем Фрунзе и всем его семейством.

— Вы, Вячеслав Рудольфович, знавали его? Ну конечно! Неуместный вопрос!.. Я всем старческим сердцем полюбил его, а еще того больше — часто бывавшего у него Григория Ивановича Котовского, этого я считал как родного…

Кирпичев помолчал, силясь побороть внутреннее волнение.

— Товарищ Менжинский! Вы верите в святые чувства долга, чести, дружеских обязательств, то есть обязательств, накладываемых дружбой? Нет в живых Фрунзе, нет Котовского. Но Кирпичев был и останется их верным другом. Так каково мне было видеть, что убийца Котовского преспокойно разгуливает по улицам Харькова на свободе и даже не всегда этак, знаете ли, в трезвом виде?

Лицо Менжинского из просто вежливого и участливого стало заостренно-внимательным.

— Убийца Котовского по суду получил десять дет и отбывал наказание в Одесской тюрьме, — сказал он.

— Откуда по чьему-то указанию переведен в Харьков. Какая-то бабушка ему ворожила. А в Харькове нашли возможным вскоре и совсем его выпустить. Если можно так выразиться, спрятали в тень. Он работает сейчас на вокзале сцепщиком вагонов. Удовольствие, знаете ли, ехать в вагоне, который прицепил к составу убийца Котовского!

— Понятно, — сказал Менжинский, делая запись в блокноте.

— А почему он получил десять лет, позвольте вам задать вопрос? Почему не пристрелили его, как бешеную собаку?

— Видите ли…

— Я отвечу сам. Ему дали вместо высшей меры десять лет, потому что судья изобразил убийство как уголовное. Между тем оно политическое! Это и Фрунзе говорил!

— Понятно, — повторил Менжинский. Ему нравилась запальчивость профессора.

— Но это еще не все, что я хочу рассказать. То, что я сейчас вам открою, — видимо, первый случай в истории человечества, когда отец доносит на преступные действия родного сына.

2

Много трагедий разыгралось перед глазами Менжинского за годы работы чекистом, и когда он был заместителем Дзержинского, и когда после его смерти возглавил ОГПУ. Не раз он видел припертого к стене неопровержимыми фактами лютого врага, когда кипела в змеином вражьем сердце бессильная ярость и туманила взгляд смертельная тоска. Не раз случалось распутывать сложнейшие узлы, созерцать предельное человеческое падение, низость, продажность. Не раз приходилось наблюдать, как преступник извивается ужом, лжет, недоговаривает, а потом, махнув на все рукой, выкладывает все карты на стол, называет сообщников, зарубежных хозяев, выдает явки, пароли лишь бы сохранить свою подленькую жизнь.

А сейчас перед Менжинским раскрывалась большая драма. И Менжинскому становилось понятно, почему профессор Кирпичев не обратился в местные органы политуправления: он изверился, он уже не доверял у себя в Харькове никому, после того как увидел убийцу Котовского на свободе, а своего сына участником какого-то заговора.

— Значит, у вас есть сын, — помог Менжинский, так как Кирпичев опять замолчал, видимо переживая свое горе, видимо захлебнувшись своими страшными по сути словами. — Взрослый? Я говорю: взрослый у вас сын?

— Врангелевский офицер. Вернулся — молчком, и я не лез с расспросами. У каждого, знаете ли, свое. Вернулся — и слава богу. Документы в порядке, не то чтобы скрывался как-нибудь. Ну, думаю, или взяли в плен и отпустили на все четыре стороны, или сам не захотел забираться в чужие края. Словом, кто старое помянет, тому глаз вон. Мы с ним никогда и не поминали и этой темы не касались. Поступил он на службу — старшим счетоводом. Ну, думаю, и то хлеб, счетоводом так счетоводом, не о такой его карьере, конечно, я мечтал, да ведь что делать-то. Так уж получилось.

— Отношения у вас отдаленные? О чем-нибудь вы все-таки разговариваете? Как он дальше планировал свою жизнь?

— Меня называет «папахен», считает, что я выжил из ума. Начнешь с ним по-серьезному разговаривать, а он давай всякую белиберду молоть: тирли-мирли… трум-бум-бум… — дескать, о чем с тобой, старым ослом, толковать? А не то скажет: «Вот что, пупсик! Воспитывать меня надо было раньше, этак четверть века назад. Сейчас мне, мил человек, тридцать с гаком, сам как-нибудь о себе подумаю».

— Нехорошо. Это он в армии огрубел?

— У него такая точка зрения: родители — это бросовый хлам, самое подходящее место для них — на кладбище, совесть, справедливость, свобода и так далее и так далее — это все пугала, чтобы народ в страхе держать, это все боженьки, на которые лоб крестят. «А что же есть?» — спрашиваю. «Есть я, говорит, мой живот, который требует пищи, мой мозг, который должен смекать…»

— Нахватался! Импорт, сплошь импорт! Сначала я так понял, что у вас чисто семейные разногласия. Оказывается, дело обстоит значительно хуже. Но пока — я вижу одни слова.

вернуться

11

Non multa, sed multum — немного (слов), но многое (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: