Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил: такой маскарад он считал недопустимым и вредным. Певцов напрасно пытался его переубедить.
Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом, без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.
Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку и припал ухом к дыре.
Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского, — старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: «Ты что мне варишь, сучий сын?» Прозрела баба.
— И что же, что я на доктора учусь? — сердито спросил Никольский. — К чему это рассказал? Какой вывод?
— Вывод такой, — объяснил старик. — Мухоморы-те, они целебные.
Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег на лежанку и закрыл глаза. Минут через пять, не вставая, подобрал с полу книжку, полистал, бросил. Поднял другую, тоже бросил. Еще через пять минут он встал, сморкнулся в огромный, как простыня, платок, надел шинель, вышел на улицу и двинулся обратно к центру города.
Унтер Рукавишников, отправленный в кухню принести Шувалову глоток холодной воды, в коридоре наскочил на Ивана Дмитриевича, ругнулся. Высунулся из гостиной Певцов, приказал держать, не отпускать, и Рукавишников, хотя уже узнал Ивана Дмитриевича, без рассуждений схватил его за плечо. Он был у Певцова верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича — доверенным, это большая разница. Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье, и вдвоем потащили его к выходу.
— На Сенной рынок? — шипел Певцов. — Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать… Понял?
На крыльце он толкнул Ивана Дмитриевича в спину, тот слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки. Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей пятнадцать лет назад, когда он, наивный птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с полковником Кизиковым, который, угрожая пистолетом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.
— Никто ничего не видал, — сказал Певцов, и это была правда: графские кучера сидели на козлах к ним за дом, конвойные казаки укрылись от ветра за углом; нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе. Видением пронеслось перед Иваном Дмитриевичем: жена, плача, закладывает обручальное кольцо, сын Ванечка просит купить игрушечный паровозик, а денег нет. И совсем уж ослепительно: полицейский кучер Трофим, уводящий со двора казенных лошадей — Забаву и Грифона.
Все рушилось, тонуло в этом ветре, никому ни до чего не было дела. Певцов с Рукавишниковым исчезли, Иван Дмитриевич нащупал в воздухе сонетку звонка, ухватился за нее и встал на ноги. Вытер ладони о брюки и ладонями же отряхнул штаны. Заглянул в вестибюль, где на вешалке сама собой пошевеливалась княжеская шинель, словно дух покойного решил примерить бывшую одежду. Если князь, вчера еще живой, на самом-то деле уже вчера был мертв, то, мертвый, он мог быть жив. Иван Дмитриевич не знал, что под шинелью спрятался Стрекалов, домой не ушедший, и потряс головой, отгоняя наваждение. Шинель замерла. Из кухни спешил Рукавишников с глотком холодной воды для Шувалова. Стараясь не стучать подковками сапог по кафельным плиткам, Иван Дмитриевич шагнул обратно на крыльцо и увидел Преображенского поручика. Тот щелкнул каблуками:
— Господин Путилин, арестуйте мстителя. Он перед вами!
Пускать его в гостиную нельзя было ни в коем случае. «Шиш вам!» — подумал Иван Дмитриевич, имея в виду Певцова с Шуваловым. Он присел на ступеньку, похлопал ладонью рядом с собой:
— Садись-ка, потолкуем…
Из гостиной, приглушенная стеклами, лилась нежная мелодия вальса, клавиши рассказывали о прекрасном голубом Дунае — это Хотек, предъявив Шувалову ультиматум, подсел к роялю.
Поручик послушал и опечалился: не дай бог придется форсировать Дунай с винтовками Гогенбрюка. Он вынул из-под шинели косушку:
— Хлебнем, что ли, напоследок?
Выпили прямо из горлышка, как те супостаты в оконной нише, но закусили не чухонским маслом, а солеными грибами — пальцами вытащили по грибку, потом Иван Дмитриевич закупорил скляночку и сунул обратно в карман: кто знает, как жизнь сложится, какая будет закуска?
— Тебе за меня орден дадут, а ты грибочков жалеешь, — укорил поручик.
Иван Дмитриевич отвечал, что не возьмет орден, неправдой заслуженный.
— Истинный крест, не возьмешь?
— Не возьму. Грудь прожжет.
— Тогда слушай, — растрогался поручик. — Сходи завтра ко мне на квартиру, — он назвал адрес, — денщик тебе мою винтовку отдаст. Красавицу мою! На охоту поедешь, самое милое дело. А на суде всем расскажешь, каково бьет.
Иван Дмитриевич тоже умилился:
— Дай поцелую тебя, голова садовая!
Они расцеловались, и поручик поклялся, что когда по смерти окажется в раю, а Иван Дмитриевич — в аду, то он, поручик, — слово офицера! — будет просить за него у бога и если не сможет умолить, то сам бросит райские кущи и пойдет в ад, чтобы хоть там, но неразлучно им быть вместе.
— Пора! — он встал. — Всем объявим.
Иван Дмитриевич тоже встал, заступая ему дорогу, когда странный образ явился в конце улицы.
— Глянь! Что это там?
Поручик вгляделся: по направлению к ним быстро и, главное, совершенно бесшумно, как призрак, примерно в аршине от земли, колеблясь, непонятное туманно-белое пятно плыло в ночном воздухе.
Через полминуты оно приблизилось, Иван Дмитриевич различил вверху голову, а внизу, под пятном, ноги. Агент Сыч, оправдывая свою фамилию, беззвучно летел по улице в одной рубахе, и в следующий момент стало ясно, почему не слыхать стука шагов по булыжнику, — он был в валенках.
— Кто раздел? — деловито спросил Иван Дмитриевич. — Не Пупырь? А сапоги где?
— Все в залог оставил, — тяжело дыша, выговорил Сыч. — В Знаменском соборе. — Он протянул вперед кулак, разжал его и сладко, блаженно причмокнул: — За нее вот!
Еще не веря в эту фантастическую удачу, Иван Дмитриевич первым делом попробовал монету на зуб. Золотая! Обнял Сыча, облобызал в обе щеки:
— Молодец! Богатырь… Кто дал-то?
— Дьячок Савосин.
— А ему кто?
Поручик слушал с интересом, но помалкивал, не понимал, слава богу, о чем речь, а то с него сталось бы заявить, что он сам и покупал на этот золотой свечки в Знаменском соборе.
— Кто-то, видать, дал, — протяжно отвечал Сыч, с ужасом осознавая свой промах: золото его ослепило. — Кто-то не пожалел, видать…
— Дурак! — сатанея, заорал Иван Дмитриевич. — Дуй назад! Спроси, кто дал. Из себя каков… Чего стоишь?
— Монетку пожалуйте или пятнадцать рублей залогу, — чуть не плача сказал Сыч.