— А что — мира не будет?
— Вы, товарищ командир, задаете провокационные вопросы! — жестко и, пожалуй, зло сказала Мира.
— Мир будет. Но до мира все может быть. Фронт есть фронт. И если что — надо выстоять.
— С кем? Сергей Валентинович! С чем? — чуть ли не в отчаянии выкрикнул Буров.
— С помощью пролетариата Германии! Европы! С помощью мировой революции! — уверенно, бодро сказала Мира.
— Разве что с помощью мировой революции, — неуверенно согласился Буров.
Мира не стала, как обычно перед солдатами, горячо доказывать неизбежность мировой революции. Она нахохлилась, будто обиженный котенок. Но Богуновича давно уже умиляло даже то, что она могла вот так надуться из-за политики. Между прочим, такой она бывала только с ним — с солдатами, со своими оппонентами — эсерами, меньшевиками спорила до хрипоты и после спора всегда была весела, даже когда не удавалось отстоять свою правоту. А с ним — как капризное дитя у нестрогой матери. Как-то проговорилась, что она хочет перевоспитать его — любыми средствами. Наверное, это одно из ее средств.
Богунович сказал:
— Взводный Буров, как вы думаете, что было бы командиру в хорошей армии за уход солдат с позиции?
Буров вытянулся, и голос его зазвучал испуганно:
— Трибунал.
— Боевое охранение передних линий должно вестись по всем правилам позиционной войны, Буров!
— Слушаюсь, товарищ…
— Людей собрать! Передать мой приказ.
— Слушаюсь! Разрешите выполнять? — Буров начал надевать шинель.
….После жарко натопленного блиндажа стужа казалась невыносимой. Ветер сек в лицо с еще большей свирепостью. Началась настоящая метель, Богунович сказал Мире:
— Пожалуйста, не разговаривай. Мне не нравятся твои горящие щеки. У тебя жар.
Нет, молчать она не могла и не о себе думала.
— Должна вам заметить, товарищ командир полка… армий не бывает хороших или плохих… Армии есть империалистические, контрреволюционные… И будут революционные!
— Революционная армия тоже может быть слабой.
— Ах, вы так думаете!
— Любая армия сильна своей дисциплиной.
— Революционной!
— Называй как хочешь.
Мира схватилась в отчаянии за голову и сказала уже без иронии, горячо и с болью:
— Не могу тебя понять! Не могу! Ты же умный человек. Тебя любят солдаты… А ляпнуть, прости, можешь такое… Мы стараемся день и ночь… чтобы вытравить из душ, из сознания солдат рабство, чинопочитание… дикость… Выбросить на свалку истории все установления царизма, буржуазии — чины, звания, ордена…
То, что Буров нацепил, оставшись в одиночестве, кресты, действительно-таки сильно тронуло Богуновича, и он готов был защищать право солдата носить их.
— Пойми: человек заплатил кровью за эти «георгин». Это очень дорогая плата — кровь.
— Скоро ты оправдаешь войну за царя, за отечество…
— Странная у тебя логика! И все-таки: ты можешь помолчать?
— Нет, не могу.
— Тогда слушай меня. Если хочешь откровенно, я тебе скажу… Я признал все декреты Советов, кроме одного… Об отмене званий, чинов… о выборности командиров. Это абсурд… Если мы хотим защищать революцию, мы должны иметь сильную армию. Сила армии — в дисциплине, в грамотных командирах. Командовать полком должен полковник Пастушенко, а не какой-то поручик… Да что поручик! Солдата запросто выбирают…
Мира сначала словно собралась сбежать от его слов — обогнала шага на три, а потом повернулась к нему лицом, загородив дорогу и принуждая остановиться. Богунович увидел ее решимость спорить, доказывать и подумал: «Хорошо, что хоть отвернулась от ветра». Он знал, что сейчас услышит жестокие слова, но почему-то нестерпимо захотелось обнять ее, согреть. Как все-таки чудно меняется цвет ее глаз! Снова они зеленые.
— Ах, вот чего вам, ваше благородие, захотелось, — с безжалостным сарказмом процедила Мира сквозь зубы. — Вернуть царских генералов, полковников?
Черт возьми, здорово она умеет загонять в угол: действительно, а где взять их, полковников и генералов, верных революции? Он не сразу нашелся, что сказать. А она уже не цедила — почти кричала, как на митинге:
— Революционной армией будут командовать революционные солдаты! Главковерх — прапорщик. А командует не хуже вашего Духонина, по которому вы вздыхаете!
— Мира, это жестоко, — попросил он милости.
Наверное, она почувствовала, что хватила лишку.
— Погончики да эполетики вспомнили. Ах, как вам хочется нацепить их!
Тогда и он рассердился:
— А ты знаешь… хочется! Если я командир полка, то должен иметь какие-то знаки своей должности, чина! Назови их как хочешь! Но знай: армия — не добровольное товарищество…
Она не дала ему кончить и «выстрелила» с мальчишеской бездумностью:
— А к Каледину вам, господин поручик, не хочется?
Он задохнулся от обиды, морозный ветер кляпом забил рот, легкие. Как она может так? Скажи такое мужчина — он бы ответил по-солдатски! Но как ответишь этой неугомонной, одержимой девчушке, преданной идее, но слабо знающей жизнь, мало что видевшей и не очень умеющей пока анализировать, разбираться в людях и событиях?
Он знал, чем можно ее допечь: однажды произнес эти слова и помнил ее реакцию — полезла, как задиристый мальчишка, с кулачками, что, кстати, его очень насмешило: она может быть и такой!
Он сказал спокойно, но веско:
— Ты — плохая большевичка. И плохой агитатор. Снова ее сжатые в перчатках кулачки поднялись к его лицу, и глаза метнули прямо-таки огненные искры.
— Я — плохая? — Но почему-то вдруг руки ее упали, она повернулась, наклонила голову и быстро пошла навстречу ветру; вся ее маленькая фигура под длинной и грубой солдатской шинелью выдавала оскорбление и какое-то по-детски потешное и трогательное возбуждение. Девчонка, да и только!
Богунович смотрел на овчинную шапку, на шинель, представлял под ней ее худенькое тело, что бывает таким горячим, и обида от ее слов сразу улетучилась, осталось только умиление, осталась любовь, так славно согревающая его в это суровое время, когда на голову взвалили неимоверную ответственность — целый полк. Правда, полк тает, как свеча. Но тем больше ответственность. Тем больше…
2
Штаб полка находился в имении барона Зейфеля — потомка небезызвестного Бенигсена, что писал доносы на Кутузова. Сын барона до Февральской революции был офицером Генерального штаба. В конце шестнадцатого года он инспектировал в районе Нарочи дивизию, в которой воевал Богунович.
Инспектора днем побывали в одном или двух полках, кстати, и в его, Богуновича, роте, им понравился в ней порядок, и командир был отмечен — приглашен в штаб дивизии на ужин; пировали целую ночь, дулись в карты, причем штабисты играли как шулера и обчистили окопных офицеров; он, Богунович, спустил свои полевые за три месяца вперед, и у него долго было гадко на душе. Переживал не за себя — ему не надо было посылать семье, адвокат Богунович все ж таки что-то зарабатывал, хотя чаще вел дела людей, которым нечем было заплатить, — переживал за друзей: многие из них своим «полевым жалованьем» поддерживали семьи.
Познакомился Богунович и со старым бароном, его семьей прошлым летом, когда полк перебросили на этот участок перед июньским наступлением. В своем дворце барон дал бал в честь офицеров. Странно, старик и особенно его младший сын, хромой богослов-лютеранин, высказывали довольно революционные по тому времени взгляды — в поддержку республики. После большевистской революции местный ревком арестовал старого барона. Но дней через десять его выпустили, проявив гуманность, — человеку за семьдесят. А еще через неделю в темную ноябрьскую ночь семья бесследно исчезла, вместе с ними и бывший командир полка — подполковник Фриш, сидевший здесь, в имении, под арестом. Никто не сомневался, что немцы сбежали к немцам, перешли линию фронта. Полковой комитет потребовал расследования и покарания тех, кто допустил явную безответственность и утрату бдительности. Арестовали только что выбранного, после смещения Фриша, командира полка — штабс-капитана Егорцева. А местный ревком даже расстрелял одного своего, отвечавшего за охрану баронской семьи.