— Ну вот, мы оба получили свободу! — улыбаясь, сказал он мне, когда я утром вошел в его камеру. — Мне сообщили, что генерал подписал вам помилование.
Я молча смотрел на него, стараясь запечатлеть в памяти его черты. И он вдруг поморщился брезгливо и сказал мне:
— Я был таким жалким трусом! Всю ночь я молил вот эти стены о помиловании. — И он повел рукой, указывая на стены камеры. — Да, да, — повторил он. — Я выл от отчаяния, я возмущался, я пережил ужаснейшие муки предсмертных часов. Я был тогда один. Теперь же я думаю о том, что скажут люди… Мужество — это как нарядная одежда. Надо в пристойном виде встретить смерть. Поэтому…
ДВА ПРАВОСУДИЯ
— Ах, не договаривайте!.. — прервала вдруг нюрнбержца юная девица, та самая, которая просила его рассказать «страшную историю». — Я хочу остаться в неведении и думать, что он спасся. Если я узнаю, что его расстреляли, мне не уснуть всю ночь. Завтра!.. Вы доскажете эту историю завтра!
Все встали из-за стола. Г-н Герман предложил руку моей соседке, и она спросила:
— Его расстреляли? Да?
— Да. Я был свидетелем казни.
— Что?! — воскликнула она. — Как вы только могли, сударь?..
— Он сам пожелал этого, сударыня. И какой это ужас итти за гробом живого человека, которого любишь, и знать, что он погибает безвинно. Бедный юноша не отрывал от меня взгляда. Казалось, он уже жил только во мне! Ведь он мне завещал передать его матери последний его вздох.
— Ну и как? Вы видели ее?
— После заключения Амьенского мира я поехал во Францию, чтобы сказать его матери прекрасные слова: «Он невиновен». Я благоговейно совершил это паломничество. Но госпожа Маньян к тому времени умерла от тоски. Я с глубоким волнением сжег письмо, которое вез ей. Вы, пожалуй, посмеетесь над моей немецкой чувствительностью, но я увидел драму, возвышенную и тяжелую драму в том, что прощальный призыв, посланный из одной могилы в другую, останется погребенным в вечной тайне и никто в мире не услышит его, как крик путника в пустыне, на которого внезапно бросился лев.
— А если бы вас подвели к кому-нибудь из гостей, мирно беседующих в этой комнате, и сказали вам: «Вот убийца!» Разве в этом не было бы иной драмы? — спросил я, прервав его. — Интересно, что бы вы тогда сказали?
Господин Герман разыскал свой цилиндр и ушел.
— Мы юношески опрометчивы в своих заключениях, — сказала мне соседка. — Взгляните на Тайфера, — вон он сидит в кресле у камина, а мадмуазель Фанни подает ему чашку кофе. Он улыбается. Разве мог бы убийца, выслушав рассказ об этой драме, который был бы для него пыткой, проявлять такое спокойствие? Посмотрите, у него самый патриархальный вид.
— Да… Но попробуйте-ка спросить у него, не был ли он на войне в Германии.
— А почему бы не спросить?
И с тою смелостью, которую почти всегда чувствует женщина, когда какая-либо загадка забавляет ее или возбуждает ее любопытство, моя соседка подошла к поставщику.
— Вы бывали в Германии? — спросила она.
Тайфер едва не выронил из рук чашку.
— Я, сударыня? Нет, никогда не бывал.
— Что ты говоришь, Тайфер! — перебил его банкир. — Ведь ты поставлял провиант во время Ваграмской кампании.
— Ах, да! — спохватился Тайфер. — Верно! И этот год я туда ездил.
— Вы ошиблись. Он славный старик, — сказала моя соседка, подойдя ко мне.
— Вот как! — воскликнул я. — Подождите! К концу вечера я вытащу убийцу из грязи, в которой он закопался.
Каждодневно на наших глазах происходит феномен, удивительно глубокий, но столь простой, что никто его не замечает. Если в чьей-либо гостиной столкнутся два человека, из которых один имеет право презирать или ненавидеть другого, оттого что знает о каком-нибудь интимном и скрытом позорном факте его жизни, проник в тайную сущность его натуры и даже готовит ему возмездие, — два этих человека всегда разгадают друг друга и почувствуют, какая пропасть разделяет или будет их разделять. Они невольно следят друг за другом, настораживаются, в их взглядах, в их жестах сквозят их тайные мысли, и обоих, как магнитом, тянет друг к другу. Не знаю, что притягивает сильнее: возмездие или преступление, ненависть или обида. Как священники, которые не могли служить литургию в присутствии злого духа, оба они смущены, недоверчивы; один учтив, другой угрюм, — не знаю, который из двух; один краснеет и бледнеет, другой трепещет. Нередко мститель так же труслив, как и его жертва. Мало у кого хватает мужества нанести удар даже по необходимости, и многие молчат или прощают просто из отвращения к скандалам или из боязни трагической развязки. Вот в таком взаимопроникновении чувств и душ завязалась таинственная борьба между поставщиком и мною. После вопроса, с которым я обратился к нему во время повествования г-на Германа, он избегал моих взглядов. Быть может, он избегал также и взглядов других гостей! Он разговаривал с простодушной Фанни, дочерью хозяина дома, должно быть, испытывая, как и все преступники, потребность побыть возле невинного существа, в надежде найти себе покой. Но, хотя он сидел далеко от меня, я прислушивался к его словам, и мой пронизывающий взгляд лишал его этого покоя. Порой ему казалось, что он может безопасно для себя наблюдать за мной, но мы тотчас же встречались взглядом, и он опускал глаза. Устав от этой пытки, Тайфер поспешил прекратить ее и сел играть в карты. Я поставил ставку в доле с его противником, мечтая, однако, проиграть свои деньги. Желание мое исполнилось. Тогда я занял место своего партнера, и вот мы оказались с Тайфером лицом к лицу.
— Сударь, — сказал я, когда он сдавал карты, — будьте любезны, смешайте счет.
Он торопливо переложил фишки с левой стороны на правую. Подошла моя соседка, я многозначительно взглянул на нее.
— Скажите, пожалуйста, — обратился я к нему, — вы господин Фредерик Тайфер? Если так, я хорошо знаю ваших родственников в Бове.
— Да, сударь, — ответил он.
Он выронил из рук карты, схватился за голову и встал, попросив гостя, игравшего с ним в доле, занять его место.
— Здесь ужасно жарко, — сказал он. — Я боюсь…
Он не договорил. Лицо его вдруг страдальчески исказилось, и он быстро вышел из комнаты. Заметив его недомогание, хозяин дома последовал за ним, видимо, от души ему сочувствуя. Мы с соседкой переглянулись, но я заметил, что ее лицо омрачила тень горестной печали.
— Ну, можно ли быть таким жестокосердым? — спросила она, подойдя со мною к оконной нише, после того как я проигрался и встал из-за карточного стола. — Почему бы не предоставить все суду — человеческому или божьему? Если первого преступник избежит, то второго ему не избежать. Неужели привилегии председателя уголовного суда так уж заманчивы? Вы, можно сказать, приняли на себя роль палача!
— Но вы же сами разделяли и подстрекали мое любопытство, а теперь читаете мне нравоучение!
— Вы заставили меня поразмыслить, — ответила она.
— Итак, мир — негодяям, война — несчастным и слава — золоту? И впрочем, оставим все это, — добавил я смеясь. — Прошу вас, взгляните вон на ту юную девушку, которая вошла сейчас в гостиную.
— Ну, хорошо, посмотрела. Что дальше?
— Я видел ее три дня назад на балу в неаполитанском посольстве и страстно влюбился в нее. Умоляю, скажите ее имя! Никто не мог…
— Это мадмуазель Викторина Тайфер.
Я был ошеломлен.
— Мачеха этой девицы, — разъясняла мне моя соседка, хотя я едва слышал ее слова, — взяла ее недавно из монастырского пансиона, где она несколько запоздало заканчивала свое образование. Отец долго не хотел ее признавать. И свете она первый раз. Она очень мила и очень богата.
Слова эти были сказаны с язвительной улыбкой, и вдруг в эту минуту мы услышали неистовые, но приглушенные вопли. Они неслись, казалось, из соседней пристройки и слабо отдавались в саду.
— Что это? Как будто голос господина Тайфера? — воскликнул я.
Мы насторожились, прислушались и действительно различили ужасные стоны. Жена банкира подбежала к нам и закрыла окно.