Гроб стоял прямо тут же, между сиденьями на подставочке. Было в этом что-то сюрреалистическое. Настоящий Кафка. На поворотах мое колено касалось обтянутого материей дерева, и я невольно вздрагивал. Вздрагивал – хотя и не мог представить, что внутри лежит женщина, бывшая моей бабушкой. Казалось, что там какая-то страшная, мистическая пустота.
В церкви гроб поставили в небольшом приделе, открыли. Наконец-то я увидел бабушку. На фотографиях, которые хранились у мамы, бабушка была яркой моложавой женщиной лет тридцати пяти – сорока. Но с тех пор прошло больше двадцати лет. В гробу лежала грузная, рыхлая, неухоженная старуха. А ведь ей было всего шестьдесят. В морге ее наверняка подгримировали, причесали, но было заметно, что в последние годы она не особо следила за собой. Складки, морщины, жидкие седые волосы. Лицо от инсульта так и осталось слегка перекошенным.
Это бабушка, говорил я себя. Моя бабушка.
Ничего не помогало. В гробу лежала совершенно чужая женщина. Точно такая же, как те, которых я видел на прозекторских столах. Я не помнил ее сказок, пирожков и теплых ласковых рук. Я не помнил ее лица. Я не знал ее. И вдруг от этого меня затопила страшная горечь. И острый приступ странного чувства по отношению к родителям, которые лишили меня бабушки и ее любви. Что это было? Гнев, раздражение, обида? Я не знал.
Толстая тетка-агент раздала всем свечи, певчие прокашлялись, вышел хмурый пожилой священник – началось отпевание.
Вряд ли меня можно назвать по-настоящему религиозным человеком, но в Бога и в Божий промысел я верю. Вообще я заметил, что людям, пришедшим к вере взрослыми и в период родительства, не часто удается воспитать детей в приближении к церкви. Неофитство зудит в них, и они так ревностно наставляют чад на путь истинный, что перегибают палку. Ванькина старшая сестра Вера, которую Тамара загоняла в церковь пинками, лет с шестнадцати вообще перестала туда ходить. Зато сам Ванька, которого напуганная крестная вообще оставила в покое, неожиданно вырос в добропорядочного христианина. Он не пропускает ни одной праздничной службы, регулярно исповедуется и причащается.
Со мной было примерно то же самое, что и с Верой. Тамара рассказывала, что отца моего крестили еще в детстве, но до какого-то момента в Бога он не верил. Мать росла в семье убежденных атеистов, но потом вдруг, уже взрослой, решила принять крещение. Что это был за момент, который заставил их обоих обратиться к Богу, – об этом крестная не знала. Я пытался повернуть разговор и так, и эдак, чтобы заставить ее проговориться, но ничего не получалось. Я смотрел на ее простодушное щекастое лицо с голубыми глазами за толстыми стеклами очков и понимал, что она не притворяется. Мама на самом деле ничего ей не рассказывала. А я не мог отделаться от неприятного чувства, что это связано с бабушкой.
Так или иначе, родители очень сильно пеклись о моем религиозном воспитании, но ничего путного из этого не выходило. В церкви мама заставляла меня стоять по стойке смирно, а с семи лет каждое воскресенье за руку вела на исповедь, убеждая как можно тщательнее покаяться в грехах. Поэтому в детские годы в моем представлении Бог твердо занимал карательные позиции. В костеле, куда изредка, несмотря на протесты мамы, меня брал отец, мне нравилось гораздо больше – там можно было сидеть, и никто не гнал меня в кабинку исповедальни.
Потом я стал занимать по отношению к Богу позицию подростка, который хоть и любит своих родителей, но считает себя достаточно взрослым, чтобы по возможности быть независимым. И только когда вдруг становится совсем плохо, вспоминает, что есть кому уткнуться в теплый живот и излить все свои огорчения. Я понимал, что это, наверно, не слишком хорошо, но… Возможно, когда-нибудь я еще и повзрослею.
Мама плакала. Черный платок делал ее лицо худым и старым. Когда запели «Со святыми упокой», она покачнулась, но отец поддержал ее. Казалось, он сам с трудом сдерживает слезы. Я смотрел на них. А внутри что-то вопило, топало ногами и махало кулаками: «Я вам не верю! Вы все врете! Вам жаль не ее, а себя!»
И вдруг я замер с приоткрытым ртом. Рука дрогнула, горячий воск капнул на кожу, но я словно и не заметил.
Я вдруг понял, что они действительно плачут не потому, что им жаль бабушку. И даже не потому, что им жаль себя. Они плачут по прежней жизни – той, которая закончилась двадцать лет назад. Что-то произошло тогда. Что-то страшное, перечеркнувшее все. Они не просто уехали в другую страну – они убежали. От чего? Что не давало им покоя столько лет?
Еще пару часов назад я готов был поверить Саше, что лучше не ворошить прошлое. Но сейчас я решил твердо: после похорон обязательно поговорю с родителями. Я должен узнать эту семейную тайну, пока она не выплыла наружу каким-то ужасным образом. Таким, что разрушит и нашу жизнь.
Тягостное предчувствие, которое мучило меня еще в Праге, снова захватило, как водоворот.
После отпевания гроб понесли к месту захоронения. Я опять вел маму под руку. После того, как мы вышли из церкви, она вдруг как-то странно изменилась. Еще там она переглянулась с отцом, что-то шепнула ему, вытерла слезы. И вот «сделала лицо» - разве что улыбаться не начала. Тетки по-прежнему смотрели на нее косо.
Но казаться спокойной у мамы не получалось. Она оглядывалась по сторонам, словно искала кого-то, нервно кусала губы. На ее щеках выступили некрасивые красные пятна. Когда мы подошли к участку с вырытой могилой, вдруг начала громким шепотом рассказывать мне, что здесь похоронены все наши родственники – ее отец, бабушка с дедушкой, какие-то тетки.
На нас начали смотреть с неприкрытым возмущением.
- Ма, - я осторожно подергал ее за рукав.
Мама замолчала, но явно продолжала искать кого-то глазами.
И вдруг я увидел мужчину, который стоял чуть поодаль, за деревьями. Его не было ни в морге, ни в церкви. Да и за гробом, кажется, он тоже не шел. Похоже, что ждал процессию здесь, неподалеку от могилы. Но почему не подошел ближе?
Его никто не узнавал. Бабушкины знакомые бросали в его сторону равнодушные взгляды и отворачивались. Может, он просто пришел на могилу кого-то из своих близких? Но мужчина явно смотрел в нашу сторону.
В это время тетка-агент зычно предложила нам попрощаться с покойной. Вслед за родителями я подошел к гробу, коснулся губами холодного лба – словно поцеловал восковое яблоко-муляж. Тело накрыли покрывалом, посыпали крест-накрест освященной землей. Стукнула крышка гроба, могильщики начали заколачивать ее. Мама громко, по-детски заплакала.
Я оглянулся. За деревьями никого не было.
Когда мы шли по аллее к автобусу, я спросил маму, не видела ли она мужчину, который стоял от могилы дальше всех и так и не подошел к гробу. Мама остановилась – будто споткнулась.
- Как он выглядел? – спросила она странным, каким-то механическим голосом.
Я постарался вспомнить. Невысокий, сутулый, очень худой – болезненно худой. Светлые волосы, торчащие в разные стороны, как солома. Пожалуй, это все, что я мог разглядеть издали.
Родители переглянулись снова – я терпеть не мог эту их манеру переглядываться у меня на виду, словно говоря друг другу: «Тссс, главное, чтобы Мартин ничего не узнал!». Я не мог разобрать, что же выражают их лица. Смущение, тревогу? Или страх?
С каждой минутой на душе становилось все тяжелее. Захотелось закурить, хотя я не курил уже больше двух лет. Начал на первом курсе, когда начались занятия в анатомическом театре, и почти сразу бросил. А еще захотелось плюнуть на все и уехать к Жене с Сашей.
Промелькнула совершенно безумная мысль: а что, если остаться здесь? Совсем остаться?
Да-да, конечно. Размечтался.
11.
Бабушкина квартира оказалась очень маленькой и темной. Сосед сказал маме, что когда-то здесь были большие барские апартаменты, которые поделили на три части. Бабушка жила в самой маленькой – однокомнатной с крохотной ванной и кухней, выходящей окном на брандмауэр соседнего дома.