А к храбрости Фокина станция Изяславль самая обыденная, даже по российскому обычаю станциоц. ный колокол голуби обсидели, и только меж зелено-околышных пограничников мельтешат мельчайшие людишки.
То есть сначала не поймешь – человек ли, тень ли, или просто телесное воспоминание. Очень неудобно от разговора с таким, – ходил-ходил Фокин, поправлял-поправлял сумку, а если странник сумку поправляет, значит, неладно, потому что сумка прилаживается навечно, – эх, думает, не обойтись мне без такого человечка. Только подумал, а он тут как тут: усы в кольцо, руки в кольцо, и только неестественнейшей прямоты и длины нос.
– Разрешите, – говорит скороговорным говором, – разрешите рекомендоваться – пан Казимир Матусевич.
– Здравствуйте, пан Матусевич, – только успел ответить Фокин и чувствует: вот он уже за станцией, у какого-то прокисшего заборчика, пан на него перегарами туманными дышит, и шепот у него мельче дыханья:
– Без паспорта изволите через загражденья, мы можем рекомендовать первоклассного для пана переводчика!.. Из Сибири изволите, с Дальнего, золото в песке везут, а что ценнее – нефрит-камень, в европейских организациях большой спрос на этот камень потому что в моде сейчас китайская физиономия Европы.
– А как же платье? И понимает – не то надо у пана спросить, а что – не может вспомнить, потому что шипит тот, как блин, и к тому же такой же круглый и ласковый.
– В платье нефрит не прячут, больше в котомочку, вроде вашей, скажем…
– На китайский фасон теперь платье шьют разве?
Засмеялся пан Матусевич контрабандным смешком, заподмигивал, завинтились кольцами ноги его, и вот уже вечер, вот уже ветлы выпрямились и зазвенели по-птичьи, и портной Фокин в такой ночи, что слов своих не поймет, не то что ноги увидать. Идут они болотом каким-то, трава от страха словно на голове растет, и шепчет будто иглой Фокин:
– Эх, вернуться разве, пан?
Да, вернуться бы тебе лучше, Фокин, и много бы ты горечей и не увидал и не познал! Сидел бы ты у себя на родине в Павлодаре и шил бы френчи комиссарам и всем честным советским гражданам, а то вот из-за тебя работай, – мне надо ехать на Кавказ, Воронскому надо лечиться, а он должен редактировать твой путь, и Лазарь Шмидт и Зозуля в «Прожекторе» должны следить за тобой, да что Лазарь Шмидт, когда сотни тысяч читателей «Прожектора» и сотни тысяч «Правды» заинтересуются твоим путешествием, и когда Госиздат захочет издать тебя в сотне тысяч экземпляров и заплатит мне не по пятьдесят рублей с листа, а больше – что мне делать тогда с тобой, Фокин? Многого ведь ты не понимаешь, и за многое мне стыдно, – прости меня, просвещенный читатель «Правды», – один из нас только портной, а другой только попутчик.
И пока с вами рассуждаем, читатель, и пока смеется Воронский, пан Казимир Матусевич шепчет портному:
– Теперь поздно, теперь одна надежда, пан, – вперед!..
И вот светает, вот ветлы опять кривые пахнут алыми мокрыми листьями, такие же ветлы, как у станции Изяславль, а пан Матусевич скидывает шапку и говорит:
– Цо есть Польша, а цо есть расчет з паном! Поклонился ему также Фокин и ответил:
– Спасибо тебе, добрый человек, укажи ты мне прямо дорогу в Варшаву и вертайся с богом.
– Вернуться-то я вернусь, а як же заплатит мне пан, чи нефритом, чи золотым песком?
– Нет у меня ни нефрита, ни золота, – все деньги на билет потратил, добрый пан Казимир, а только сейчас я уразумел: ведь надо бы еще на Изяславле объяснить тебе, зачем я поехал!
А пан хотел не объяснений причин, а денег.
– Может, пан Фока какой ни на есть организации, которых в России не водится, а в Польше, может, пан Фока даст небольшую цидульку туда, чтоб уплатили?
Обиделся Фокин, когда узнал, какие большие деньги требуются пану.
– А тебе разве правда не дороже, я всю землю теперь обойду, а найду такую страну, чтоб было там статское платье и почет статским портным, а если тебе не дороже, веди меня обиженно назад, потому что заболело мое сердце без нужды.
С визгом каким-то расставил ноги пан Матусевич, забранился так, что стыдно автору, – не в состоянии он напечатать такую великолепнейшую брань, – кулаком залез в шею, а пальцы вдруг очутились в портновской сумке.
Завертелись они на шоссе, пан хочет все в скулу, а портной под ребро, и такое жилистое ребро у пана, никак не может попасть туда портной.
Здесь бежит из-за пригорка жандарм – совсем как царский, только будто за это время еще больше отжирел, сукнами оброс до невозможного блеска, усы золотые с пепельной сединой, и над усом розовая бородавка. И не бежит, а как поп венчанье совершает, – уже так он уверен, что никто от него не уйдет. За ним другой, почернее.
– Цо ест, – кричат, – настоящи контрабандисты… злото делят!..
Здесь-то и высказалось мельтешенье пана Матусевича, был вот – а вдруг и нету, только кусты шевелятся, да и то, возможно, от ветру. А тощий да маленький остался на шоссе; черта ли в нем – они его всегда догонят, думают жандармы, главное тут – мешок!
И, не дотрагиваясь до веревочки, нюхом узнали – пустой, и опрятно, точно не людей берут, а колбасу, наиопрятнейшие пальцы протянулись к воротнику Фокина.
А у того по телу какая-то необыкновенная муть; тот как-то изловчается, золотоусому стоптанным каблуком под сердце, ёкает тот и оседает на пол. Прыгает Фокин, изумленнейше тыкается его кулак в черный напомаженный висок, и валятся двое больше от страху. В аксельбантах путаются револьверы.
Уткнулись усами в шоссе и выговорить не могут:
– Як то случилось, что выпустили самого великого контрабандиста!
Эх и легка же земля польская!
Легче птицы порхает портной Фокин по лугу, по кустам, по каким-то огородам, и стесняются лаять на такое чучело опрятные польские собаки, а на шоссе сидят двое, записывают в бумажку приметы, и приметы у них все необыкновенные, даже самим неловко, что в такое короткое время и таким конфузом нашли столько примет.
Велика только трудность объяснить свою необыкновенность, а дальше все достанется легко.
Будто скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается, а вот быстрее сказки пришел портной Фокин в Варшаву.
3. Разговор Фокина у дворца гетмана Дениско в Варшаве, также и лебединый сон ксендза Винда
Вот дворец такой, что зашить его в футляр и только на восход вынимать, пока все спят, посмотреть бы и опять уснуть: лучше сна дворец. Стоит у решетки ледащий мальчонка и торгует конфетками, будто смерть, а не конфеты продает.
– Как мне пройти, – спрашивает Фокин, – к портным всех фасонов?
И хоть по-русски запрещается говорить, и потому показывают больше пальцами, а мальчонка был торговец, – оттого, что ли, ответил он по-русски.
– Ступайте вы, дядько, прямо аж на улицу Ново-Липки, и на тех Ново-Липках от портных дышать невозможно.
– Так, – сказал Фокин, – а для чего же здесь дворец этот построен? Не для того ли, чтоб носить в нем гражданские фасоны, и кто в нем живет?
– А живет в нем, – ответил опять-таки мальчонка, – царь украинский и гетман Дениско.
– Ишь, сукин сын, и почему ж он так далеко от царства своего живет?
– А потому, что из своего царства его выгнали.
– А отчего ж он тогда царь?
– А оттого, что в Варшаве много дворцов, и кому в них жить, как не царям… А гражданских фасонов они не носят, им стыдно…
Подивился на умного мальчонку портной и пошел на улицу Ново-Липки.
А на улице Ново-Липки нашелся ему квартирный хозяин по прозванию Моисей Абрамыч, чрезвычайно любивший голубей – больше своих жил, – и любил он голубей не оттого, что был неимоверно толст и все свои доходы тратил на крепчайшие стулья и была у него мечта завести железный стул, а потому, что на всем его варшавском хозяйстве было это единственное чистое пятно. И, любуясь весной на своих голубей, не обращал глаз Моисей Абрамыч на грязь своего двора, а была она такая, что жирные его детишки всё порывались плыть по ней на досках, но не осуществляли такое плаванье по причине своей тяжести.