Голосник был – захваленный ныне гагарий погонщик – Григорий Ефимович Распутин.
В Питере, на Гороховой, бес мне помехой на дороге стал. Оболочен был нечистый в пальто с воротником барашковым, копыта в калоши с опушкой упрятаны, а рога шапкой «малоросс» накрыты. По собачьим глазам узнал я его.
«Ты, – говорит, – куда прешь? Кто такой и откуда?» – «С Царского Села, – говорю, – от полковника Ломана… Григория Ефимовича Новых видеть желаю… Земляк он мой и сомолитвенник»,..
В горнице с зеркалом, с образом гостинодворской работы в углу, ждал я недолго. По походке, когда человек ступает на передки ног, чтобы легкость походке придать, учуял я, что это «он». Семнадцать лет не видались, и вот Бог привел уста к устам приложить. Поцеловались попросту, как будто вчера расстались.
«Ты, – говорит, – хороший, в чистоте себя соблюдаешь… Любо мне смирение твое: другой бы на твоем месте в митрополиты метил… Ну да не властью жив человек, а нищетой богатной!»
Смотрел я на него сбоку: бурые жилки под кожей, трещинка поперек нижней губы и зрачки в масло окунуты. Под рубахой из крученой китайской фанзы – белая тонкая одета и запястки перчаточными пуговками застегнуты; штаны не просижены. И дух от него кумачный…
Прошли на другую половину. Столик небольшой у окошка, бумажной салфеткой с кисточками накрыт – полтора целковых вся салфеткина цена. В углу иконы не истинные, лавочной выработки, только лампадка серебряная – подвески с чернью и рясном, как у корсунских образов.
Перед пирогом с красной рыбой перекрестились на образа, а как «аминь» сказать, внизу или вверху – то невдогад – явственно стон учуялся.
«Что это, – говорю, – Григорий Ефимович? Кто это у тебя вздохнул так жалобно?»
Легкое удивление и как бы некоторая муть зарябили лицо Распутина.
«Это, – говорит, – братишко у меня тебе жалуется, а ты про это никому не пикни, ежели Бог тебе тайное открывает… Ты знаешь, я каким дамам тебя представлю? Ты кого здесь в Питере знаешь? Хошь русского царя увидеть? Только пророчествовать не складись… В тебе ведь талант, а во мне дух!»… <…>
Для меня стало понятно, что передо мной сидит Иоанн Новгородский, заклявший беса в рукомойнике, что стон, который я слышал за нашей молитвой перед пирогом, суть жалоба низшей плененной Распутиным сущности.
Расставаясь, я уже не поцеловал Распутина, а поклонился ему по-монастырски…»
Так писал о Распутине в вымышленной автобиографической книге «Гагарья судьбина» поэт Николай Алексеевич Клюев, который наверняка этот разговор выдумал и едва ли был с сибирским странником в действительности знаком, но который видел в нем ту же путеводную звезду, что и высший петербургский свет, и именно через образ Распутина решал чрезвычайно актуальную, к слову сказать, эстетическую проблему серебряного века, над которой бились и Брюсов, и Блок, и Мережковский, и Андрей Белый: соотношение поэта и пророка. Он, Клюев, – поэт, вот его дар, Распутин – пророк. Таково его назначение.
В 1904 году в Северную столицу пришел пророк.
«Из Духовной академии этот пламень перебросился дальше, – вспоминал митрополит Вениамин (Федченков). – Благочестивые люди, особенно женщины стали восхищаться необыкновенным человеком, круг знакомства стал расширяться все больше… „Святой, святой“ – распространялась о нем слава. И, голодный духовно, высший круг потянулся на „свет“».
К этому духовно голодному кругу принадлежали и две Великие Княгини дома Романовых, дочери черногорского короля Николая Негоши – Милица и Анастасия, весьма мистически настроенные и одновременно с этим честолюбивые дамы. Светская молва звала их Сциллой и Харибдой… Распутин их заинтриговал. Они-то либо кто-то из них (скорее Анастасия) и познакомили его с Царской Семьей, и в этом смысле Феофан был действительно ни при чем, имея лишь опосредованное отношение ко вхождению опытного странника во дворец. Распутина ввели другие, но встреча Императорской Четы с тобольским крестьянином впоследствии рассматривалась не как случайность, не как проявление Промысла или же рокового стечения обстоятельств, а как часть некоего хорошо продуманного плана или, если угодно, заговора – вопрос лишь в том, кто за этим заговором стоял и какие цели преследовал.
Комендант Царского Села В. Воейков показывал на допросе 28 апреля 1917 года:
«Воейков. Ввел его великий князь Николай Николаевич. Анастасия Николаевна до свадьбы была подругой государыни императрицы. Анастасия Николаевна и Милица Николаевна устроили въезд Распутина во дворец. Они жили в Сергиеве, близко от Петрограда, он к ним ездил; это еще не все, там были разные темные личности, всякая публика проходила через Николая Николаевича.
Председатель. Зачем же было Николаю Николаевичу в царскую семью допускать таких лиц?
Воейков. Он делал это, чтобы пользоваться влиянием или по непониманию; его заставляли делать Анастасия Николаевна и Милица Николаевна».
«Трудно сказать, насколько верны предположения некоторых свидетелей о том, что Милица Николаевна, предугадывая то впечатление, которое Распутин должен произвести на нервных и склонных к мистицизму царя и царицы, хотела иметь в Распутине новое орудие для усиления своего влияния, но <…> с падением влияния на царскую семью черногорок и их мужей возросло и укрепилось влияние Распутина», – возражал следователь Смиттен.
Еще она версия говорит о том, что введение Распутина в семью Государя было результатом «заговора» целой группы православных иерархов с целью отвадить Царя и Царицу от иностранных и инославных кудесников, часто принимаемых во дворце в первые годы царствования Николая и Александры. Об увлечении Императорской Четы заграничными магами и об участии в этом интересе сестер-черногорок писали многие современники.
«…Милица и ее сестра Стана (супруга Великого Князя Николая Николаевича) имели дурное влияние на Императрицу.
Суеверные, простодушные, легко возбудимые, эти две черногорские Княжны представляли собою легкую добычу для всякого рода заезжих авантюристов.
Каждый раз, когда они встречали «замечательного» человека, они вели его в Императорский дворец, как это было с пресловутым доктором Папюсом или же с Григорием Распутиным. В своих разговорах они были совершенно безответственны», – вспоминал Великий князь Александр Михайлович.
«Вместо же влияния духовенства в придворную сферу проникало увлечение какими-нибудь светскими авантюристами, спиритами, или имел силу обер-прокурор. А душа все же искала религиозной пищи и утешения. Приходилось читать, что до Распутина был при дворе какой-то проходимец-француз Филипп (или Филипе – все равно), – писал митрополит Вениамин. – И вот является теперь не привычный и далекий архиерей, не незначительный и скромный батюшка, а особенный, мирской, „святой человек“. Можно было заинтересоваться таким! А Григорий Ефимович мог производить впечатление своей силой утешения <…>
А что он происходил из мужиков, так это придавало ему особенную привлекательность – «сам народ» в лице Григория Ефимовича говорит непосредственно с царем народа!»
На это же указывал и Андрей Амальрик, с мемуарами Вениамина незнакомый, но в своих рассуждениях шедший еще дальше. «Была еще одна причина, привлекшая к Распутину внимание иерархов, в частности, епископа Гермогена (Долганева), архимандрита Феофана (Быстрова) и иеромонаха Илиодора (Труфанова). Национально-патриотические круги были озабочены появлением при дворе иностранцев, имевших мистическое влияние на царя и царицу».
Далее Амальрик ссылается на мемуары Родзянко:
«Не могу не отдать справедливости тогдашним руководителям русской внутренней политики и высшим иерархам церкви. Они были озабочены столь быстро приобретаемым влиянием приезжающих, а может быть, и подсылаемых загадочных субъектов.
Власти светские были озабочены возможностью сложных политических интриг, так как в силу доверия, оказываемого им царями, вокруг них образовывались кружки придворных, имевших, конечно, в виду только свои личные дела, но способные и на худшее.