Сам Ворон остается в автобусе.
Старые отходят от дороги подальше, выбирают местечко посуше и заваливаются спать. Свои вещмешки отдают нам. Теперь мне надо набрать четыре мешка.
Клюкву я никогда в жизни не собирал. На болоте тоже первый раз. «Где топко — не лезть.» Хуй его знает, где топко, а где нет.
С нами отправляются черпаки. Борода делит нас на группы, назначает старших.
Нашей «тройкой» — Костюк, Череп и я командует Соломон.
— Не дай божэ не соберете норму! Такой пизды вкачу — мало не покажется! — бросает нам свой вещмешок Соломон и закуривает. — Че стоим? Съебали на сбор!
Под ногами чавкает. Сапоги с бахилами норовят соскочить.
В некоторых местах идешь, как по батуту — все под тобой прогибается, колышится, пружинит. Хорошо, что с нами Костюк. Все-таки деревенский, привычный. Я-то дальше дачи под Истрой на природе не был. Череп тоже городской. Соломон — молдаван, этим все сказано.
Клюква — яркая, крупная, влажная и холодная. Технология сбора проста. Ползаешь на карачках по болоту, щиплешь ягоду в котелок, затем ссыпаешь в вещмешок. И по новой: Пальцы быстро коченеют и плохо слушаются. Сунуть руки в карманы и погреть нельзя — получаешь пинок.
Соломон прогибается перед Вороном за отпуск. Устал, сука, служить. Домой, в Молдавию захотелось. Ворон пообещал ему отпуск по завершении сбороа ягод. Вот он и старается.
Ни покурить, ни посто отдохнуть и разогнуться он нам не дает.
Если Соломону кажется, что собираешь медленно, он бьет ногой по котелку в твоих руках и вся набранная клюква разлетается по болоту. Получая по спине и затылку, собираешь ее и бежишь к следующей кочке.
Часа через два молдавану все же надоело таскаться за нами.
— Чтоб к моему приходу все мешки были полные! — пинает он согнувшегося Костюка. Тот, пытаясь удержаться, по локти увязает в мокром мху.
Соломон уходит на поиски своих дружков.
Череп и я сбрасываем с себя вещмешки и валимся спинами на кочки. Костюк пугливо оглядывается и продолжает щипать ягоды. Хорошо, что с нами он, а не Гитлер-Сахнюк. Тот бы стал визжать, что надо собрать норму, одному ему не справиться, и что мы его подставляем.
Я чувствую, как ткань гимнастерки пропитывается влагой и приятно холодит спину. «А если удастся заболеть, будет совсем хорошо. Воспалением легких, хотя бы» — мечтательно думаю я.
Череп лежит рядом, закрыв глаза. Губы сжаты в полоску. Лицо бледное-бледное.
Солнца как не было, так и нет. Мокрая дрянь кругом. На мне, подо мной, надо мной.
Бля, только бы завтра в наряд попасть. Хоть караул, хоть КПП: Только не на клюкву эту ебаную. Я же умру тут: Я уже умираю:
Нас расталкивает Костюк.
Издалека доносится сигнал сбора — протяжно гудит автобус.
Норму мы не собрали.
Излюбленный прием Соломона — поставить по стойке смирно и с разбега, как по футбольному мячу, заехать сапогом по голени. «Не дай божэ» попытаешься отскочить.
Голени у нас распухли так, что не пролазили в голенища.
Костюка жалко, ему-то за что.
Но молчал Сашко, ни словом не попрекнул нас.
Возили взвод на клюкву целую неделю.
Соломон теперь на болоте не отходит ни на шаг. Упросил Бороду в наряды меня и Черепа не ставить. Вооружился толстым дрыном («глубину промеривать» — объяснил Воронцову) и чуть что, пускал его в ход.
— Я вас, блядь, сгною тут на хуй! — в мутных карих глазах плавает животная злоба.
Костюк вздрагивает и рассыпает ягоды.
Мы с Черепом Соломону верим.
Он нас здесь сгноит.
Или мы его.
Вечером пятого дня подходит Череп:
— Разговор есть. Пойдем в сушилку.
Среди воняющих прелой ватой бушлатов, в свете тусклой лампы, происходит торопливый деловой разговор. Уединиться бойцам непросто, каждая минута на счету.
Начинает Череп:
— Завтра снова повезут. Я — все, пиздец. Больше не могу.
— Саня, я уже давно пиздец как не могу. Сам себе удивляюсь, что еще ползаю…
Череп смотрит пристально.
— Не тяни, — говорю ему. — В первый день еще надо было:
Череп не отводит взгляда:
— Мы об одном и том же говорим?
— Думаю, да.
Кто-то из роты связи заходит в сушилку и долго возится среди сапог. Нам приходится делать вид, что развешиваем бушлаты. Я замечаю, как дрожат мои руки. Наконец «мандавоха» находит свои кирзачи и уходит.
— Только надо без следов, — продолжаю я.
Череп думает.
— Болото — лучшее место. Мордой в воду его, придавим оба сверху, подержим, — Череп до хруста сжимает пальцы. — И пиздец ему: Упал, захлебнулся…
«Очнулся — гипс», — выплывает откуда-то никулинское, и я произношу это вслух.
Мы нервно ржем и заметно успокаиваемся. Мандраж отходит. Остается отчаянная решимость.
— Жаль, болото не топкое. Хотя можно место найти. Или под мох его…
— Подо мхом найдут быстро. Нужно к топи его вывести. Потом сказать, что ушел, не видели его:
— С Костюком как быть? — неожиданно вспоминает Череп. — Если сдаст?
— Не сдаст. Он в наряде завтра, Секса меняет. К Сексу маманя приехала, завтра в гостиницу Ворон его пускает.
— Ну, значит, сам Бог велел, — заключает Череп.
Дверь сушилки распахивается и на пороге появляется Борода.
Мы замираем.
— Вот они где, родимые! И хули мы тут делаем? — Борода слегка навеселе. — Так, ладно. Ты, Череп, пиздуй к букварям, к каптерщику ихнему, Грищенко, знаешь? Я звонил ему. Возьмешь дипломат и парадку у него, для Соломона. Ты, — тыкает в меня пальцем сержант, — осторожно, используя рельеф местности, летишь в кочегарку, к Грудкину, банщик который. Берешь пузырь и приносишь сюда. Попадешься — вешайся сразу.
Борода улыбается и снисходит до объяснений.
— В отпуск завтра Соломон едет.
Мы выбегаем из сушилки.
— Отвел, значит, Бог, — говорю я у выхода Черепу, и мы разбегаемся.
***
Небо — сталь, свинец, олово. Солнце — редкое, тусклое — латунь, старая медь. Трава, побитая заморозками — грязное хаки. Черные корявые деревья — разбитые кирзачи. Земля — мокрая гнилая шинель.
В сортире холодно, вместо бумаги — рваные листы газеты. Читаю на одном из них: «В этом сезоне снова в моде стиль и цвета милитари…» Ну до чего же они там, на гражданке, долбоебы…
Уволились последние старики-осенники, опустели многие койки. Строй наш поредел сильно — людей мало, из нарядов не вылазят.
Особых послаблений пока не чувcтвуем. Как летали, так и продолжаем. Да и старые были, как оказалось, людьми спокойными. С сентября почти и не трогали нас.
Зато теперь разошлись вовсю черпаки, весенники.
Но появилось ощущения чего-то необычного, важного. Полгода за спиной — даже не верится.
Не только смена времени года. Кое-что поважнее.
Иерархическая лестница приходит в движение.
Этой ночью нас будут переводить в шнурки. Шнурков — в черпаки. Черпаков — в старые.
Со дня на день ожидается прибытие нового карантина — духов.
Происходит перевод так.
Нас поднимают где-то через час после отбоя и зовут в сортир.
Холодно, но мы лишь в трусах и майках. Как тогда, во время «присяги».
Но перевод — дело совсем другое. Желанное.
Его проходят все, или почти все.
Больше всего последний месяц мы боялись, что за какую-нибудь провинность оставят без перевода. Тогда все — ты чмо, последний человек, изгой. Любой может тобой помыкать.
Среди шнурковского призыва есть один такой — по кличке Опара, из «букварей». Когда-то он уверовал в слова замполита о том, что необходимо докладывать обо всех случаях неуставщины, и тогда ее возможно искоренить.