— Ребята, отблагодарю! — заговорщески подмигивает нам подполковник. — Я ж все понимаю! В долгу не останусь. Будет сюрприз вам! Только между нами!
И так он подмигивает, что мы с Костюком решаем — не меньше пузыря нам обломится.
— Литруху, литруху нам он должен! Два пузыря, меньше не возьму! — хрипит скрывшийся почти за торцом проклятого инструмента Паша Секс.
Как лошади, чующие водопой, обретаем силы и втаскиваем все-таки его бандуру на четвертый этаж. Слава богу, ему выделили квартиру здесь. На пятом селят обычно лейтех с капитанами.
— Садитесь, орлы! — Банин скидывает шинель, китель, снимает галстук. — Я сейчас!
Скрывается в комнате.
Мы сидим на узлах, переглядываемся и потираем руки. Если еще и закусь хорошую организует, вообще мировой мужик, значит…
Выходит Банин.
На груди у него висит новенький баян.
Банин усаживается на стул перед нами. Растягивает меха.
— За то, что вы мне так помогли, ребята, давайте, я вам на баяне сыграю! У нас вся семья музыкальная! И жена, и дочка, и я вот увлекаюсь.
И минут сорок наяривает перед нами на баяне.
Потом пожимает руки и отправляет в казарму.
Паша Секс начинает материться еще в подъезде, и до казармы ни разу не повторяется.
А на следующий день мы ложку только двумя руками можем держать.
Шаэпешь.
Это слово надо произносить с эстонским акцентом, делая ударение на «а» и растягивая слоги — «шааээпешшь».
Автор слова — эстонец Регнер.
Вернее, полунемец-полуэстонец. Каким чудом он попал к нам в часть — неизвестно. Вся подобная братия давно отказалась служить «у русских». Этот же — служил.
Правда, недолго, всего полгода. Потом не выдержал и убежал на родину. Родина его обратно не выдала.
Пример Регнера оказался заразителен. Через полгода после него из части побежали молдаване. А еще через полгода — хохлы-западэнцы.
Поначалу поднимали всех по тревоге, офицеры рыскали по трассе и райцентру.
Кого удавалось отловить — самим или с помощью питерских патрулей, — возвращали в часть, на губу. Но до дембеля их там не продержишь, гауптвахта переполнялась и бегунков становилось все больше и больше.
Теперь лишь посылают телеграмму в военкомат — так, мол, и так, сообщаем, что покинул место службы призванный вами рядовой такой-то.
Те даже ответа не присылают.
Потому как заграницей стали.
Объект постоянных насмешек и издевательств, Регнер по-русски говорил с большим трудом. Был флегматичен и немногословен.
Обходился в основном двумя — «туртоом» и «шаэпешь».
Если с первым было понятно — дурдом, он и в Африке дурдом, то второе слово вызывало всеобщий интерес.
Регнер уверял, что оно русское, и «отчен хароошее».
Ко мне Регнер относился тепло, после того, как я спас его от двух дневальных-хохлов.
Он имел неосторожность сходить по-большому в только что вымытое «очко», чем просто взбесил дневальных.
На побои прибалт реагировал недоуменным вздрагиванием и повторял, как зацикленный: «Яа тсыфилисофаный шелафек! Кте мне сраать ищио?» Мне удалось оттащить от него хохлов и Регнер, преданно глядя, объявил мне, что я, хоть и русский, — шаэпешь.
Когда его угощали, особенно сгущенкой, Регнер чуть не плакал от радости, и, крутя банку в руках, приговаривал: «Этоо — о, этоо шаэпешь!» — Ребята! — сказал однажды кто-то проницательный. — Да, по-моему, это он наше «заебись» так говорит!..
Спросили прибалта.
Тот закивал головой: «Та, шаэпешь — этоо оотчен хаарошоо! Шаэпешь!» Жаль, что он сбежал. Хороший, в общем-то, парень. Хоть и прибалт.
Одна из обожаемых всеми телепередач — «Утренняя гимнастика и аэробика».
Набиваемся в ленинскую комнату и таращим глаза на девчонок в обтягивающих одеждах.
У каждого — своя любимица. Знаем всех по именам. До хрипоты спорим, чья лучше. «Ебливее», как говорят. У какой из девчонок рот более рабочий, обсуждаем. Кто ногу в сторону лучше отводит…
Дебаты жаркие. Защищают своих, высмеивают чужих. Когда на экране появлялся парень, дружно орут: «Пидор!!» Наверное, в отместку за то, что он там, а мы — здесь.
Девчонки в «аэробике» на загляденье. Спортивные, грудасто-бедрастые…
Но у самого моего сердца, рядом с комсомольским и военным билетами, лежит распахнувшая свое сокровенное худенькая брюнетка, вызволенная мной из суншевского гарема.
Ее я не собираюсь делить ни с кем.
И уже без усмешки вспоминаю просьбу Арсена оставить ему блондинку, любимую:
О своих подругах, тех, что на гражданке, больше молчат.
Обсуждать их, делиться подробностями — не принято. Не каждому даже показывается фотография.
Их письма носятся в нагрудном кармане. В отличии от писем родителей и друзей — те хранятся в тумбочке.
Им посвящяются трогательные и неумелые четверостишия в дембельских альбомах:
Иногда кто-нибудь начинает вспоминать, как и в каких позах он имел свою бабу. Слушают такого с удовольствием, поухивая и подначивая. Знают — врет, брешет. Пиздит. Нет у него никакой бабы. Или давно она уже не его.
Ждет ли тебя твоя любимая — тема болезненная. Звучит по-солдатски грубо — «Тебя баба ждет на гражданке-то?» А ответ дать нелегко:
Два года — срок немалый.
Мрачнеют, задумываются, закуривают и уединяются.
Из духовной пищи — кино, газеты, собрание сочинений В.И. Ленина в 55 томах и музыка.
В казарме, возле тумбочки дневального, проигрыватель «Орфей». Пластинок всего две — Пугачева и «Ласковый май». Новых винилов замполит не покупает, а у нас самих денег нет. А если и есть, то тратить на духовное рука не поднимается. Пожрать бы пирожков в чипке, и то уже счастье.
От подъема и до отбоя дневальными «мандавохами» заводится сначала одна пластинка, потом вторая — «Миллион-милион-милион а-алых роз!» «Бе-е-елые ро-озы, бе-е-елые ро-озы!» И опять. И снова. И без конца.
В столовой вот уже полгода за завтраком, обедом и ужином крутят «AC/DC». Может, и больше, но я помню это со времени карантина.
Неожиданно появляется ужасного качества запись группы со странным названием «Сектор Газа». Кто солист — неизвестно, мелодии явно стырены у западных групп. Многих слов просто не разобрать. Но юмор и темы приходятся всем по душе.
«Сектор» играет во всех казармах. Какие-то их песни начинают петь на вечерних прогулках, назло замполиту. Играют под гитару после отбоя.
«Любимец армии и народа» — прочту я спустя десять лет о лидере группы Юре Хое в его некрологе.
А написанная им за полгода до смерти «Демобилизация» будет заигрываться до дыр в холодных казармах сжавшейся, развалившейся, но все еще огромной страны:
Холод. Минус двадцать восемь. Ночью — за тридцать пять.
Ни рук, ни ног не чувствуешь. Разрешили наконец-то опустить уши шапок. Лица — красные, как ободранные.
Те, кого призвали из Сибири, говорят, что здешние двадцать пять — как у них сорок. Влажность и ветер свое дело делают…
Разводы проходят в убыстренном темпе. Над плацем — рваные клубы пара от дыхания.
Самое плохое — заступить на «нулевку», пост номер ноль. Деревянная такая конура у мостика между частью и военгородком. Стоишь около нее и требуешь от снующих туда-сюда офицеров предъявлять пропуска. Хотя знаешь почти каждого в лицо и по фамилии.
Лезть, расстегивая шинель, во внутренний карман по такому морозу никто не хочет. Как и задерживаться на лишние секунды. В лучшем случае посылают куда подальше. Могут и кулаком пихнуть.