Тот страшно разевал зубастый рот и выкрикивал разные слова. Слово «хуй» звучало особенно часто.
Где бы еще, как не в армии, благодаря рядовому Андрюше Торопову я понял истинное значение глагола «оторопеть»?
Когда на присягу к Андрюше приехал отец, совершенно нормальный, кстати, мужик, к нему сбежалось чуть ли не все командование части. Главный вопрос задал наслышанный о новом подчиненном командир части — полковник Павлов.
Что же нам, блин, теперь делать-то, а?..
«Подлянку вы нам сделали, уважаемый папаша, большую,» — добавил Щелкунчик.
Андрюшин отец виновато вздохнул и изрек:
— Я с ним 18 лет мучился. Теперь вы два года помучьтесь. А я отдохнуть имею право.
И уехал.
В курилке к нам подходит ухмыляющийся Цейс.
— Почти каждый из вас, — усаживаясь на скамью, говорит он, — где-нибудь через полгода заведет себе блокнотик, куда будет вписывать всякие солдатские афоризмы.
— Це шо? — удивляется Костюк.
Цейс смотрит на меня.
— Ну, крылатые фразы там, выражения, — объясняю я Сашко. — Поговорки, приколы всякие…
— Вот-вот, — Цейс разминает в тонких пальцах сигарету. — И про ефрейтора, и про службу, про лошадь, про книгу жизни: Знаете такое? Типа, жизнь — это книга, а армия — две страницы, вырванные на самом интересном месте.
— А разве не так? — Ситников щелкает зажигалкой и подносит ее Цейсу.
Цейс прикуривает и выпуская дым, внимательно оглядывает нас, будто видит впервые.
— Кому как, — наконец, отвечает он. — У тех, кто так говорит, убогая какая-то жизнь получается. Две страницы — это два года. Год равен странице, так? Ну, а всего страниц этих сколько в книге получится? Шестьдесят, семьдесят? Восемьдесят с небольшим, если повезет? Это не книга, это брошюрка получается хиленькая. А некоторые, — сдувает с кончика сигареты пепел Цейс, — могут годы службы превратить в два интересных тома в полном собрании сочинений своей жизни. Но это я так, к слову: — будто спохватывается лейтенант и встает. — А вот про лошадь это совсем глупость!
— За два года солдат съедает столько овса, что ему стыдно смотреть в глаза лошади! — хвастает эрудицией Гончаров.
Цейс усмехается:
— Вот я и говорю, что глупость. Завтра — марш-бросок. Пятнашка. Это пустяк!
— Пятнадцать километров? — в ужасе переспрашивает кто-то.
— Для начала — да. А потом — побольше. Так что лошадям в глаза можете смотреть на равных! — уходя, улыбается лейтенант. И добавляет:
— Если пробежите, конечно.
Автомат. Подсумок с двумя магазинами, слава Богу, пустыми. Противогаз. Саперная лопатка, малая. Фляга с водой. На голове — неудобная и тяжеленная каска.
Топот. Хрипы. Пыль. Пот.
Лопатка бьет по ногам, норовя попасть по паху. По спине и заднице лупит приклад автомата.
— Не растягиваться!
Мама, роди меня обратно!
— Га-а-зы!
Куда же, блядь, деть каску?!
Бежим по каким-то оврагам с пожухлой травой. Вверх — вниз, вверх — вниз:
Подбегаем к знаменитой в части Горе Дураков, она же — Гора Смерти. Подъем градусов в тридцать — тридцать пять, долгий, нескончаемый. Его заставляют преодолевать гуськом, с поднятым над головой автоматом.
В моем противогазе что-то уже хлюпает. Пальцем оттягиваю резину с подбородка и на горло и грудь вытекает не меньше стакана пота. Пытаюсь немного отвинтить бачок фильтра и с жадным сипением ловлю приток воздуха.
— Я щас кому-то покручу! — раздается рядом рык Рыцка.
От испуга чуть не падаю, но, оказывается, это не мне. Рыцк подловил кого-то другого. Коротким тычком кулака бьет провинившегося в резиновую скулу. Пока тот трясет в недоумении противогазной мордой, Рыцк добавляет ему ногой в живот и снова кулаком, на этот раз по спине.
«Залетевший» — мне кажется, это тот самый Патрушев, что уже в поезде скучал по маме и бабушке, — подламывается в коленях, падает и елозит в пыли.
Наш унтерштурмфюрер безучастно наблюдает за ним, взлохмачивая прилипшую ко лбу белобрысую челку.
Я везунчик. Осознание этого придает мне немного сил. Каким-то чудом все же добегаю до казармы.
Утром следующего дня заметил, что ремень висит на мне совершенно свободно.
Позже почти каждый день приходилось подтягивать бляху еще и еще.
Лейтенант Цейс оказался маньяком военного дела. От беспрестанной разборки и сборки автомата Калашникова пальцы наши были сбиты в кровь.
— Предмет, который вы держите сейчас в руках, — говорил Цейс в начале занятий, — является неотъемлемым фактом русской культуры. Таким же значительным, как наша великая литература. Или знаменитый балет. Наука, наконец. Человек, не умеющий обращаться с автоматом Калашникова, не имеет права называться культурным человеком. Осознайте этот факт.
— А как же душманы? — спросил я. — Они-то с «калашом» на «ты», но вот с культурой…
Цейс снисходительно улыбается:
— В Древней Греции необразованным считался человек, не умеющий плавать. Однако, человек, который только и умеет, что плавать, вообще за человека не считался.
И что тут возразить?
Все-таки в немцах, даже в поволжских, эта страсть сортировать людей, похоже, неистребима.
Цейс обожает гонять нас по ПП — полосе препятствий.
Больше всего полоса походит на огромную дрессировочную площадку для крупных собак.
Полдня мы метали учебные гранаты-болванки, не вылезали из бетонных окопчиков, бегали вокруг стен с пустыми окнами, прыгали через ямы, подныривали под перекладины, со страхом поглядывая на высоченные щиты, через которые, ухватившись за край, надо было перелезать.
Толстый Кица с размаху бился о преграду и жалобно смотрел на Цейса. Тот неумолимо приказывал повторить. Кица снова шел на таран…
Особенно меня пугала пробежка по высоко расположенному — два с лишним метра — узкому бревну. Ступни просто не помещались на него. Я поделился этим с Пашей Рысиным.
Паша — низенький крепыш с татарским лицом, меня подбодрил:
— Чего бояться-то? Ну, ебнешься вниз… Подумаешь!.. А вдруг повезет и сломаешь чего-нибудь? А? В санчасти проваляешься, а там — не здесь… А лучше всего — ногу сломать, — аж зажмурился от мечтаний Пашка. — Тогда точняк, в Питер, в госпиталь отправят.
Самое смешное, что это помогло.
Правда, никто из нас ничего так и не сломал. Даже Торопов.
Его на ПП вообще не пускают.
Санчасть — предел наших мечтаний.
С утра надо записаться у дневального в особый журнал. После обеда один из сержантов ведет строем человек пятнадцать — двадцать к расположенному недалеко от бани одноэтажному домику из светлого кирпича.
Принимают нас две медсестры — офицерские жены из военгородка. Одна пожилая, лет под сорок. Другая моложе. Обе блеклые, страшненькие.
Но мы все равно пялимся на них без стеснения. Особенно на ноги. Все-таки единственные женщины, которых мы видели за все это время.
Жалобы у всех стандартные — стертые до кровавых мозолей ноги, больные головы и животы. В стационар с таким не попадешь.
Изредка с медсестрами сидит начмед — майор Рычко.
— А-а! Полу-однофамилец пожаловал! — приветствует он всегда нашего Рыцка. — Давай, заводи болезных! Сейчас я их оптом лечить буду!
Больных майор Рычко, как и положено военврачу, ненавидит. Даже с температурой под сорок — а со мной случилось именно это, майор поначалу пытался выпереть в роту с таблеткой аспирина. Долго и придирчиво осматривал меня водянистыми глазами. Бледные губы его при этом беззвучно шевелились.
Ходят слухи, что майор дважды переболел белой горячкой.