Розаменд смотрела на него с легким удивлением и сомнением. Здесь, в освещенной комнате, он казался отнюдь не таким крупным. Солидность ему придавало плотное твидовое пальто. Впрочем, Лестер все равно выглядел довольно мощным. Лицо с крупными чертами, очень загорелое, а густые темные волосы коротко подстрижены, будто для того, чтобы немного скрыть своенравие завитков. Немного, но не совсем. Темные глаза, темные брови и в данную минуту помрачневший взгляд. Розаменд не представляла, чем же она могла его обидеть, но явно обидела. А ведь она только сказала, что в комнате холодно… и о том, что гуляла в роще. И зачем было об этом говорить? Роща — ее укрытие, единственное место, где она может подумать о своем и побыть одна. И зачем было рассказывать об этом? Но разве она могла знать, что он рассердится? Все ее мысли тут же отражались на лице: сомнение, робость, смешанная с легким недоумением. Помолчав, она спросила:

— Вы хотели поговорить о Дженни. Вы сказали, — что она вам написала?

Сердитое выражение исчезло. В глазах Лестера заискрился смех, в их уголках появились добродушные морщинки.

— Она прислала нам несколько своих рукописей.

— О-о… — В ее вздохе послышалась тревога.

— Она написала очень четкое и рассудительное письмо.

Она не указала свой возраст, но ведь этого, в сущности, и не требуется в деловом письме. Оно было весьма строго выдержано по стилю: «Мисс Дженни Максвелл свидетельствует свое почтение господам Петертонам и просит принять к рассмотрению прилагаемые рукописи».

Глаза Розаменд широко открылись, губы дрогнули. Она вздохнула:

— Господи! Это очень похоже на стиль деловых писем нашей тети. Вообще-то она нам двоюродная бабушка. Я пишу письма под ее диктовку. Недавно было одно, о сдаче в наем, — последние слова будто списаны с него. Тетя писала своему адвокату и просила принять письмо к рассмотрению.

Лестер, откинув голову, захохотал. Она тотчас испуганно попросила:

— Не смейтесь над Дженни, когда вы с ней будете говорить, хорошо, мистер Лестер. Она очень гордая и очень ранимая, ее рассказы бесконечно много для нее значат.

Она ужасно расстроится, если вы будете над ними смеяться, а ей очень вредно расстраиваться. Понимаете, два года назад она попала в автокатастрофу. Сначала врачи говорили, что она не выживет, а потом — что больше никогда не сможет ходить.

Он заметил, как напряглось ее лицо и увлажнились ресницы. Он было заговорил, но она движением руки остановила его:

— Сама не знаю, зачем я об этом сказала. Сейчас врачи уже так не говорят. Тетя взяла нас к себе, и состояние Дженни заметно улучшилось. Она уже немного может ходить, и появилась надежда, что она совсем выздоровеет, — только надо обеспечить ей покой и режим, ну и следить, чтобы она не огорчалась. Если она будет нервничать, то снова заболеет, поэтому ее никак нельзя расстраивать. А главное, что приносит ей радость — это то, что она пишет. Понимаете, у нее нет иных развлечений. Других детей по соседству нет, а если бы даже и были, она не смогла бы с ними играть. Когда она пишет, то словно бы живет другой жизнью. Придумывает себе друзей и делает все то, чего не может с тех пор, как случилась авария. Вы не представляете, как я благодарна… — Она замолчала и взглянула на него. — Ее щеки пылали, в глазах сверкали слезы. — Не смейтесь над ней, прошу вас, и не разочаровывайте.

— Нет-нет, конечно, — ответил он. — Но, боюсь…

— Я не имею в виду публикацию. Конечно это невозможно: она еще слишком мала. Но если вы захотите хоть что-либо сказать о ее работах…

Он засмеялся:

— О, тут можно поговорить о многом! Конечно пока она в основном копирует других, — как говорится, таскает изюминки из чужих пирогов. Но довольно часто проскальзывает и нечто свое, особенное. Если бы она больше сосредоточилась на пережитом ею, а не другими, и выражала это своими словами, — он неопределенно взмахнул рукой, — нет, конечно я не берусь утверждать, но, возможно, из нее что-то получилось бы. Вундеркинды — это, как вы понимаете, непредсказуемые существа. Я читал просто потрясающие стихи пяти-, шестилетнего ребенка — он написал всего пару четверостиший, а потом больше ни строчки. Обычно творческое начало проявляется, когда дети выходят из-под опеки нянек, до того как школа умертвит эти ростки творчества. Почти все дети в этом возрасте очень способны, и многие выдают что-нибудь в высшей степени оригинальное, но стоит им ступить на порог школы — все кончается. Начинает действовать стадное чувство, и с этого момента самое страшное для них — быть не такими, как все. Дженни уже миновала возраст вундеркиндов, но она ограждена от школьного порока стадности, так что если в ней есть своеобразие, оно может выжить.

Розаменд немного подалась к нему:

— Мистер Лестер, что вы на самом деле думаете об ее увлечении?

— Я как раз об этом и говорю. А вы как считаете?

— Она мне ничего не показывает. Я уже сказала, что она гордая и обидчивая. Критики она не потерпит, а что бы я ни говорила, все равно догадается, какого я мнения на самом деле.

— Если она хочет стать писательницей, ей придется терпеть критику и принимать ее.

Розаменд произнесла очень серьезно:

— «Если она хочет стать писательницей» — именно об этом я вас и спрашиваю. У нее никого нет, кроме меня.

Вот я и спрашиваю, насколько стоит мне поощрять ее занятия. Всякое увлечение для нее куда важнее, чем для других, здоровых детей, вы же понимаете… Так стоит ли мне поощрять ее занятия как нечто важное для будущего или…

— Или? — переспросил он, и ее лицо вновь вспыхнуло.

— Нет, никаких «или». Ее нельзя разочаровывать. Она этого не переживет.

Лестер с изумлением почувствовал, что разделяет ее мнение и что у него язык не поворачивается возразить.

Вообще, весь этот разговор до смешного серьезен и пылок. Странно… Он-то думал, что эмоций у него не больше, чем у всех остальных. Лестер перешел на более сдержанный тон:

— Мне сложно ответить на ваш вопрос, повторяю, эти способности могут угаснуть, так и не развившись. Но почему это вас так тревожит? Пока о публикации не идет и речи. Предоставьте ей свободу — пусть думает и пишет.

Она будет писать в любом случае и со временем поймет — все мы рано или поздно понимаем, — получается у нее что-то стоящее или нет. Да, и следите, чтобы она читала классику, пусть не портит свой вкус пустячками. В таком почтенном доме, конечно же, есть библиотека?

Розаменд печально улыбнулась:

— Там всякое старье.

Он засмеялся:

— А-а, Скотт, Диккенс и прочие викгорианцы!

— Она их не читает. Не хочет.

— Морите ее книжным голодом, пока не захочет. Довольно графоманской чепухи. Если вы не будете давать Дженни эти зловредные книжонки, она, изголодавшись, набросится на здоровую пищу. Кстати, а что она читает?

Хотя нет, не говорите, — я знаю. «Он запечатлел долгий горячий поцелуй на ее устах. „Любимый мой, любимый мой!“ — воскликнула она» И все в том же духе!

Розаменд изумленно распахнула синие глаза.

— О! Она об этом написала?

Он усмехнулся:

— Да, сплошные поцелуи, пылкие, нежные, только в одном месте поцелуй был горьким. И еще в одной фразе «губы были солоны от слез». Это явно ее собственное наблюдение, нигде не вычитанное.

— Но ей не следует писать о таких вещах. То есть, если это просто подражание, тогда ладно, а если она сама об этом думает…

И снова он почему-то на нее разозлился. Смотреть на это страдальческое лицо было мучительно. Да что эта девушка понимает в поцелуях, омытых слезами?

— Наверное, вам лучше теперь поговорить с ней, — не очень уверенно произнесла Розаменд.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: