Счастье еще, что за царским столом меня усадили между моим другом Леуконом, вторым астрономом царя, и Теламоном, ты, мама, его тоже, наверно, помнишь, он тот из аргонавтов, что вместе с Ясоном пришел к нам во дворец, когда их отряд высадился на побережье нашей Колхиды, так что скучать за праздничной трапезой мне не пришлось, Леукон человек умный, я люблю с ним побеседовать, мы друг другу приятны, а Теламон, хоть и неотесан, но беззаветно предан мне с той нашей первой встречи в Колхиде, уже сколько лет, я и со счета сбилась, в моем присутствии он старается быть особенно остроумным, даже до непристойности, вот было смеху-то, а я, решив со своего низкого места досадить царю, начала вести себя как царевна, так ведь я царевна и есть, дочь царя и великой царицы, правда же, мама? Так что мне не составило труда привлечь к себе всеобщее внимание, а потом и почтение, даже со стороны заморских посланников из Ливии и с островов Средиземного моря, Теламон мне подыгрывал, беднягу Ясона мы совсем затравили, он разрывался между желанием угодить царю, от которого, впрочем, все мы зависим, и своей ревностью, украдкой поднимал за меня бокал и взглядами заклинал меня не заходить слишком далеко в моей гордыне, но едва царь начинал очередную тираду, он вынужден был преданно смотреть ему в рот. На нашем-то конце стола было очень весело, теперь я хорошо помню. Помню, как оба моих спутника учинили из-за меня шутливый спор, помню, как Леукон, рослый, стройный, хотя и немного неуклюж, голова яйцом, чудак, который умеет по достоинству оценить шутку, но не умеет шутить, без тени улыбки начал расписывать задиристому златокудрому Теламону мои способности врачевательницы, а Теламон в ответ во всеуслышанье стал расхваливать мои прелести, смуглая кожа, говорит, и смоль волос, как у всех нас, колхидцев, этим я, мол, сразу покорила Ясона, да и его тоже, только что он против Ясона, — тут он расчувствовался, как часто бывает с сильными мужчинами, заговорил о моих «огненных очах», да ты его знаешь, мама, всякий раз, когда я его вижу, мне вспоминается, как он возник у нас в дверях, а ты, прикрыв ладонью рот, вскрикнула: «Ой!» — как мне показалось, то ли с испугом, то ли с восхищением, и глаза твои при этом вспыхнули, а я вдруг заметила, что ты совсем не старая еще женщина, и невольно подумала о нашем вечно хмуром, кислом, подозрительном отце. Ах, мама. Я теперь тоже уже не молода, но все еще необузданна, так коринфяне говорят, для них всякая женщина, если она пробует жить своим умом, уже необузданная. А мне их коринфские жены напоминают прирученных, тщательно выдрессированных домашних зверьков, они смотрят на меня как на диковину, так что мы, трое весельчаков на нашем конце стола, приковывали к себе завистливые и возмущенные взгляды всех придворных, а еще умоляющие взоры бедняги Ясона, да что уж…

И зачем только я пошла за царицей, за этой женщиной, которую я, можно считать, и не видела почти за все то время, что я в Коринфе? Окутанная густой сетью жутких слухов, надежно укрытая неприступностью царственных особ, она влачит свои дни и ночи в самой удаленной, самой древней части дворца, за мощными стенами палат, которые, по рассказам, смахивают на сумрачные пещеры, скорее узница, чем владычица, под присмотром двух страшных и дряхлых старух, то ли служанок, то ли стражниц, которые, однако, на свой лад вроде бы преданы ей и верны, меня она, по-моему, даже по имени не знает, да и мне прежде какое было дело до несчастной царицы страны, что всегда была и навсегда останется для меня чужбиной. Как же голова болит, мама, видно, что-то во мне противится воспоминанию, не хочет еще раз спускаться в эти катакомбы, в подземное царство Аида, туда, где испокон века смешаны смерть и нарождение, где из перегноя мертвецов выпекается новая жизнь, что-то во мне не хочет назад, туда, где правят праматери и богиня смерти. Впрочем, что значит вперед, что значит назад? Жар все сильней, я должна была это сделать. Просто я вдруг посмотрела на эту женщину подле царя Креонта тем своим вещим взглядом, мама, который ты первая у меня обнаружила. А я ведь изо всех сил упиралась, ни за что не хотела ходить в обучение к тому молодому жрецу, заболевала… Теперь я вспомнила, как раз во время этой болезни ты и показала мне линии на моей руке, а тот жрец совершил потом чудовищные преступления, он был ненормальный, вот тут ты и изрекла: «У девочки вещий глаз». Здесь-то, в Коринфе, я его почти утратила, мне кажется иногда, именно болезненный страх коринфян перед тем, что они называют моей колдовской силой, и отбил у меня эту мою способность. Но когда я увидела царицу Меропу, я испугалась. То, что она сидит подле царя безмолвно, как статуя, что она его ненавидит, а он ее боится, — это только слепой мог не заметить. Но я-то совсем другое имею в виду. Когда вдруг разом наступила тишина. И перед глазами вдруг искристая дрожь, всегдашняя предвестница моих прозрений. И я в огромном чертоге почему-то с этой женщиной наедине. Вот тут я ее и узрела, увидела и ее ауру, почти черную от безутешного горя, и ощутила такой ужас, что помимо воли последовала за ней, когда она, едва закончилась трапеза, встала и, ни слова не говоря, даже не кивнув на прощанье хотя бы иноземным купцам и посланникам, удалилась, прямая и непреклонная в своем златотканом праздничном одеянии, вынудив царя заглаживать эту ее неучтивость нарочито оживленными речами и громким смехом. Я от всей души порадовалась его замешательству. Не иначе он заставил несчастную женщину выйти на люди и выставить на потребу их суетному любопытству опустошенное лицо, как и Ясон вынудил меня ломать комедию перед теми же гостями. Но теперь довольно. И мы ушли, ведомые обе одним побуждением — гордостью. Никогда не забуду, как ты однажды мне сказала: если, мол, меня когда-нибудь будут убивать, то сперва убьют меня, а уж потом, отдельно, придется убивать мою гордость. Так оно и есть, так оно пусть и останется, и не худо бы моему бедному Ясону, пока не поздно, об этом догадаться.

Я последовала за царицей. По переходам, что ведут в парадный зал, — как часто я прежде сама тут шествовала, всеми почитаемая супруга Ясона, об руку с ним, царским племянником и дорогим гостем, и те времена даже казались мне счастливыми. Как же я могла так обманываться, впрочем, нет более ловкого обманщика, чем счастье, и нигде острота восприятия не притупляется столь же надежно, как в государевой свите. Тут Меропа вдруг будто сквозь землю провалилась, должно быть, где-то в стене была лазейка, я поискала и нашла ее за шкурами, выхватила из ближайшего рожка факел и скользнула в проход, который вскоре стал до того низким, что пришлось идти согнувшись, или мне все это приснилось — мрачные подвальные своды, жуткое отражение прекрасного и светлого царского дворца в его же затхлых подземельях? Каменные лестницы, все глубже и глубже вниз, хорошо, бесконечные лестницы пусть приснились, но вот холод, он-то был наяву, меня от него до сих пор кидает в дрожь, и грубый, шершавый камень стен, впивавшихся мне в кожу, откуда иначе у меня на плечах царапины, а потом, в самом последнем, глубочайшем подземелье, в подвале, где не просыхает вода — и это в здешних-то засушливых краях! — черная нора, две ступеньки наверх и сразу же на четвереньки, а потом вообще ползком на брюхе, прикрывая еле мерцающий факел рукой, уже не думая о Меропе, которая где-то там, впереди, то ли есть, то ли нет, уже вообще ни о чем и ни о ком не думая, только вперед, покуда лаз не расширился и не превратился в пещеру, и пещера эта почему-то была мне знакома, как во сне, иначе откуда бы мне знать, что дальше тропка раздваивается и мне надо налево, а факел мой скоро погаснет. Он и погас. А потом подземный ход и вовсе до того сузился, что мне, вздумай я повернуть, пришлось бы пятиться задом, так что все равно вперед, только вперед, пусть даже себе на погибель, не зря ведь столько рассказов о тех, кто заблудился и сгинул под землей, неужто я хочу такой смерти, вопрос этот мелькнул у меня в голове, я скривила губы и поползла дальше, помню, как слизывала со стенок сочащуюся влагу, безвкусные подтеки, потом разом почувствовала, как неуловимо изменился вокруг воздух, и волосы мои, еще прежде, чем я услышала этот звук, встали дыбом. И лишь после я услышала звук. Непрерывный, долгий, нечеловеческий, потому что никакого дыхания не хватит на этот еле слышный, но такой пронзительный стон — пожалуй, так мог бы скулить зверь, но то был не зверь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: