Мисс Рансибл сказала, что это же смешно, копчушками не напьешься, и вообще клуб производит жуткое впечатление.
Рыжик сказал, что, раз уж они здесь, ничего не поделаешь, надо попробовать копчушки. Потом он пригласил Нину танцевать, но она не захотела. Он пригласил мисс Рансибл, но она тоже не захотела.
Потом они ели копчушки.
Один из танцоров (явно успевший проглотить немало виски до того, как в Клуб св. Христофора позвонили из полиции), подошел к их столику и сказал Адаму:
– Вы меня не знаете. Я – Гилмор. Не хочу затевать скандал при дамах, но, когда я вижу перед собой законченного хама, я ему прямо так и говорю.
Адам спросил: – А вы почему, когда говорите, брызжете слюной?
Гилмор сказал: – Это у меня врожденный физический недостаток, а то, что вы о нем упомянули, лишний раз доказывает, какой вы законченный хам.
Тут Рыжик сказал: – И вам того же, дружище. Мое почтение!
Тут Гилмор сказал: – Рыжик, старина, здорово!
И Рыжик сказал: – Это же Билл. Вы на Билла не сердитесь. Он молодец. Мы с ним познакомились на пароходе.
Гилмор сказал: – Кто друг Рыжику, тот друг и мне.
И Гилмор с Адамом пожали друг другу руки.
Гилмор сказал: – Заведение здесь, в общем, паршивое. Едем лучше ко мне, там хоть выпьем.
И они поехали к Гилмору.
Гилмор жил в однокомнатной квартирке на Райдер-стрит.
Они сидели на кровати и пили виски, а Гилмора тем временем рвало в ванной.
И Рыжик сказал: – Что ни говори, а лучше Лондона нет места на свете.
В то самое время, когда Адам с Ниной сидели на палубе дирижабля, в доме леди Энкоредж проходил званый вечер совсем иного рода. Этот дом – последний уцелевший образец городской усадьбы английского вельможи – некогда поражал своим величием и царственными размерами, и даже теперь, хотя он стал всего лишь «живописным уголком», зажатым между железобетонных небоскребов, его фасад с колоннами, отодвинутый вглубь от улицы и затененный оградой и деревьями, был так исполнен достоинства, так дышал благородным изяществом и стариной, что у миссис Хул даже дух захватило, когда ее машина въехала на просторный парадный двор.
– Так и кажется, что здесь бродят призраки, правда? – обратилась она к леди Периметр, поднимаясь вместе с нею по лестнице. – Питт, и Фоке, и Берк, и леди Гамильтон, и Красавец Браммел, и доктор Джонсон (при таком стечении знаменитостей, заметим в скобках, там вполне могло произойти что-нибудь достопамятное). Так и видишь их всех – в шелковых чулках и в туфлях с пряжками, правда?
Леди Периметр поднесла к глазам лорнет и обозрела поток гостей, выливавшихся из гардеробных, как клерки в Сити из станций метро. Она увидела мистера Фрабника и лорда Метроленда, обсуждающих билль о цензуре (мудрую и давно назревшую меру: комитет из пяти атеистов будет полномочен уничтожать всякую книгу, картину или фильм, какие они сочтут нежелательными, без таких глупостей, как право защиты или обжалования). Увидела обоих архиепископов, герцога и герцогиню Стэйлских, лорда Вэнбру и леди Метроленд, леди Троббинг, Эдварда Троббинга и миссис Блекуотер, миссис Маус, лорда Мономарка и какого-то роскошного левантинца, а за ними и вокруг них – целый сонм богобоязненных и благонамеренных людей (чье присутствие делало прием в Энкоредж-хаус выдающимся событием года); женщин в туалетах из дорогих и прочных тканей, мужчин в орденах; людей, которые представляли свою родину в чужих краях и посылали своих сыновей умирать за нее на поле боя, людей, ведущих пристойную и умеренную жизнь, не обремененных ни культурой, ни рефлексами, ни стеснительностью, ни спесью, ни честолюбием, независимых в суждениях и не скрывающих своих причуд, добрых людей, которые хорошо относятся к животным и к знающим свое место беднякам, людей храбрых и не слишком разумных – всю эту славную когорту отжившего строя, – чаящих (как чаяли они в день, когда вострубит архангел, предстать перед своим создателем) сердечно и почтительно пожать руку хозяйке дома. Леди Периметр увидела все это и почуяла запах родного стада. Но призраков она не увидела.
– Охота вам вздор молоть, – сказала она.
Но миссис Хуп, медленно поднимаясь по лестнице, продолжала витать в неясных, но восхитительных грезах о золотом восемнадцатом веке.
Присутствие члена королевской фамилии нависло над гостиной, как грозовая туча.
Баронесса Иосивара и премьер-министр встретились еще раз.
– Я дважды на этой неделе пыталась вас увидеть, – сказала она, – но всегда вы были заняты. Мы уезжаем из Лондона. Может быть, вы слышали? Моего мужа перевели в Вашингтон. Он сам желал туда ехать.
– Нет, я понятия не имел. Но как же, баронесса… это поистине печальная весть. Все мы без вас осиротеем.
– Я думала, может быть, я приеду проститься. Какой-нибудь день на будущей неделе.
– О да, разумеется, это было бы чудесно. Приезжайте с мужем к обеду. Я завтра же скажу моему секретарю, чтобы он это устроил.
– В Лондоне было приятно жить… вы были добры…
– Что вы, что вы. Я просто не знаю, что бы мы в Лондоне делали, если бы не наши заграничные гости.
– Будь ты проклят, свиная твоя рожа, – внезапно сказала баронесса и отошла от него.
Мистер Фрабник ошарашенно поглядел ей вслед, потом сказал: «Запад есть Запад, а Восток есть Восток, и с мест они не сойдут» (довольно-таки жалкий вывод в устах бывшего министра иностранных дел).
Эдвард Троббинг стоял у окна со старшей дочерью герцогини Стэйлской. Выше его ростом на несколько дюймов, она слегка наклонилась, чтобы не пропустить ни слова из его впечатлений о поездке в колонии. На ней было платье из тех, что только герцогини умеют добывать для своих старших дочерей, – собранное в складки и буфы и украшенное старинным кружевом в самых неожиданных местах, одеяние, из которого ее бледная красота выглядывала, как из неаккуратно завязанного пакета. Ни румяна, ни губная помада, ни пудра не участвовали в ее наряде, а бесцветные нестриженые волосы были собраны в узел и перетянуты на лбу широкой лентой. Из ушей ее свисали длинные жемчужные серьги, шею плотно охватывал жемчужный ошейничек. В свете считали, что теперь, когда Эдвард Троббинг вернулся в Англию, эти двое вот-вот будут объявлены женихом и невестой.
Леди Урсула не возражала, но и не радовалась. Когда она вообще думала о замужестве (что случалось редко, потому что мысли ее занимали главным образом клуб для девушек в Ист-Энде и младший брат, учившийся в школе), то всегда жалела, что рождение детей сопряжено с такими ужасными страданиями. Замужние подруги говорили об этом чуть ли не со смаком, а ее мать – с благоговейным трепетом.
Эдвард до сих пор не делал предложения не столько потому, что сомневался в ответе, сколько из врожденной медлительности. Он решил уточнить ситуацию к Рождеству, и этого было достаточно. Он не сомневался, что удобный случай скоро будет для него изыскан. Жениться нужно, рассуждал он, и предпочтительно до того, как ему исполнится тридцать лет. В присутствии Урсулы он порой испытывал волнение собственника, вызванное ее хрупкой и холодной красотой; бывало, что, читая какой-нибудь непристойный роман или насмотревшись любовных сцен в спектакле, он мысленно – и обычно с нелепейшими результатами – пробовал подставить Урсулу на место героини. Он не сомневался, что влюблен. Возможно, думалось ему, он сегодня же сделает предложение – и с плеч долой. Дать ему повод объясниться – дело Урсулы. А пока что он беседовал с ней о проблеме рабочей силы в Монреале – на этот счет он располагал сведениями обширными и точными.
– Приятный, серьезный молодой человек, – говорила о нем герцогиня, – и одно удовольствие видеть юношу и девушку, так искренне расположенных друг к другу. Разумеется, ничего еще не решено, но из вчерашнего разговора с Фанни Троббинг я поняла, что он уже затрагивал с ней эту тему. Думаю, что к Рождеству все будет улажено. Они, конечно, небогаты, но этого теперь ждать не приходится, а о его способностях мистер Фрабник отзывается очень лестно. Один из самых многообещающих людей в своей партии.