— Уж не на «Аргусе» ли вы считали? Он тоже хохотнул (вспомнил) и сказал:
— Нет-нет. На «Снежинке» (была и такая).
— Ух, ты! — крикнул я. — Вот чудно! Я сейчас еду! Лечу!
О Натке я позабыл начисто, я думал только об одном и без всякого зазнайства: вдруг они без меня не справятся, я там необходим, но это никак, никак, никоим образом не бросает тень на папу, идея — его, а остальное — завитушки, детали.
— Спокойно! — сказал Зинченко. — Во многом я звоню, чтобы сообщить тебе новость. Но я против твоего приезда. Лежи.
— Да не буду я лежать! — крикнул я. — Знали ведь, что я заведусь, когда сообщали!
— Твоя заводка меня не интересует. Заводись на здоровье. Я же обязан был сообщить тебе новость? Это мой долг и твое право. Разве ты бы от него отказался, лишь бы не заводиться?
— Конечно, нет! Но я беру ответственность на себя. В личной карточке я распишусь, что встал с постели сам, никто меня не заставлял! Ну, товарищ Зинченко, ну, можно?
— Распишешься, когда тебе стукнет шестнадцать, — сказал он.
— А пока кто?! — крикнул я. — Мало ли что я ребенок, я все-таки, как-никак…
— Папа и мама распишутся. А ты пока ноль без палочки.
— А вы спрашивали его?! — крикнул я вдруг полушепотом, сразу разволновавшись от мысли, что папа мог быть против моего приезда и вовсе не потому, что я болен, а чтобы довести все до конца самому, Рыжкину-старшему, как бы опасаясь, что я… ах, какая гадкая все-таки мысль!
— Я категорически против твоего приезда, — сказал Зинченко. — Отец хочет, чтобы ты приехал, если ты себя хорошо чувствуешь. Но я против в любом случае. Еще рано. Да и незачем. Твое дело, малыш, фантазировать, а считать — наше дело!
— Он главнее, он отец! — крикнул я. — Он мой папа!
— А я Главный Конструктор корабля. Не фунт изюму!
— Ну и что?! А он мой папа! — крикнул я. — Он за меня распишется. Я себя чувствую нормально. Да вы что, смеетесь?! Какой-то грипп! Сейчас же вылетаю!
Он сказал вдруг:
— Ладно. Жди меня, я за тобой заеду. Оденься потеплее.
И повесил трубку.
Я завертелся волчком по какой-то нечеловечески сложной кривой, заносился по комнате… Где брюки, где туфли? Тут же вспомнил (ох, осёл!) про Натку, растерялся ужасно, она придет, а никого нет, быстро набрал ее телефон, уф-ф-ф… она была дома; без подробностей я сказал ей, что меня требуют на «Пластик», дело серьезное, она спросила какое, я коротко объяснил, она сказала, очень рада, если все разрешится для меня лучшим образом, так рада, что вовсе и не огорчится, что я сегодня не увижу ее хомячиху, а так бы хотелось, она, Натка, вот-вот должна была выйти и ехать ко мне; молодец, не стала, как некоторые, раз человек вдруг оказался занят, делать вид, что не только не расстроена, но и вообще не собиралась приезжать — полно, мол, и своих дел.
Мы попрощались, она сказала, чтобы я звонил, я сказал — буду, обязательно, и повесил трубку. Вдруг мне стало спокойно и ровно.
Но, когда вместе с Зинченко (он приехал мигом) мы примчались на «Пластик», оказалось, что они там все сосчитали и сто раз пересчитали абсолютно правильно, ошибка в папином замысле была зафиксирована точно и не один раз — маленькая, мерзкая ошибочка, на первый взгляд совершенно незаметная.
Не так уж отвратительно, но все-таки я чувствовал себя хуже, чем до поездки на «Пластик», и, уж конечно, хуже, чем в тот момент, когда узнал от Зинченко, что у группы появился новый шанс из-за чудесных предполагаемых свойств четвертой и одиннадцатой молекул, которые углядел папа. Довольно мерзко было валяться в постели в этом взвешенном состоянии, когда то казалось, что я вот сейчас запросто могу вскочить на ноги, добежать до старой школы и легко отыграть два тайма на своем коронном месте, левого полузащитника (не знаю почему, но в новой школе я начисто забросил футбол), то, наоборот, что вот еще немного, и я поплыву через светло-серые стены моей комнаты в малоприятное плавание под общим названием «тридцать девять и три»; честное слово, в такие моменты возможность летать на моей «амфибии» казалась мне счастьем. Я не помню точно, как и чем именно я развлекал себя, когда мне становилось полегче — почти сносно. Я лежал какой-то вялый, вареный, даже читать было трудно, но (и это я помню очень хорошо) иногда, через силу, даже не желая читать, я вдруг набрасывался на папины книги по сверхпрочным пластмассам и читал часами, как угорелый, взахлеб: там были прямо райские сады красивейших формул, длинных, изящных, как лианы, а иногда и коротеньких, маленьких, как круглая аппетитная вишенка… На работе, в лаборатории «Пластика», на Аяксе я тоже много читал, вдруг отходил от установки, забивался куда-нибудь в уголок и читал часами, и никто меня не останавливал, не отвлекал… Иногда я пробивался через сложнейшие формулы с огромным трудом, и чем больше я узнавал, тем больше догадывался, как фантастически мало я еще знаю— даже удивительно, откуда у меня все же возникали идеи — ведь, как-никак, возникали-то они не на пустом месте, какой-то материал им был все-таки нужен.
Значит, что получалось? Если проблема «эль-три» все же была разрешима, то, чем больше я узнавал, тем больше шансов было за то, что я первым найду правильное решение, — а я ведь сам был доволен, что заболел, что не хожу в группу и папа справится там сам, один, без меня, раньше меня… Получался абсурд! Но я ничего не мог поделать: мне возиться с этими формулами было жутко интересно — и все тут!
А вообще-то читать или развлекаться было трудно, и я и не читал почти, вообще тонус был не тот, сплошная тоска, полистал, должно быть, кой-какие приключенческие журнальчики, побаловался с плюшевым медведем — и все. Помню точно, что моя любимая книжка классного охотника и писателя Джима Корбетта «Леопард из Рудрапраяга» вдруг показалась мне скучной (наверняка из-за болезни, уверен) и что мой давнишний план — попускать, если будет время, мыльные пузыри — мне разонравился. Прилетал на окно воробей, мама отыскала мой дневник за первый класс, весь в замечаниях, пришло письмо из Аргентины с предложением поработать год главным инженером в одной из их фирм, но все это было не то. О чем уж тут говорить? Раз нормальному человеку совершенно неинтересно пускать мыльные пузыри — жизнь не удалась. Единственное, что (кроме пластмасс) меня хоть как-то развлекало, — это одно, ожидаемое событие впереди, с которым я в жизни пока еще ни разу не сталкивался.
Сразу же как только произошел срыв идеи с четвертой и одиннадцатой молекулами, в группе все как бы дополнительно помрачнели, но, несмотря на это, мне незадолго до возвращения домой удалось заметить, что на чистом темном фоне этого психического поля пробегают инородные по характеристикам волны: и цвет лица, и само лицо, и движения, и блеск глаз через черные очки, и голос Юры были другие, не такие, как у остальных, и даже для него — новые. Вдруг я уловил, почувствовал как бы кривую, по которой он двигается вокруг меня, эта кривая была сложной, витиеватой, но в целом напоминала спираль, улитку, в центре которой стоял я и куда стремился добраться Юра. Наконец мы встретились. Юрино лицо мгновенно поменяло несколько оттенков — от белого к красному и обратно — и он сказал, чередуя писк и шепот:
— Митя, слушай, парень, ну… я хотел сказать, как бы это сказать? Мить, ты приходи ко мне на той неделе, я потом сообщу, так сказать, проинформирую, в какой именно день. Вот. Все. Придешь? Ты, главное, не смущайся, если хочешь, приходи с дамой (во загнул!!!), в основном будут все свои, из группы. Только подарков не неси, не надо. Понял? Подарки не надо. Будет весело, ты не думай!
Он выпалил все это и стал как бы таять, испаряться.
Я до того обалдел от всей этой непонятности, что, наверное, поэтому ляпнул явно не то, а Юра еще больше уменьшился, почти исчез.
Я сказал:
— Слушай, старик. Я честно говоря, и не собирался нести тебе подарки. С чего это вдруг? У тебя что, торжество? Первый раз слышу!
И тогда он пальнул, громче, чем надо, и сразу же успокоился: