— Ну и молодец же Настасья Петровна! — говорилось в людской. — То есть вот ловко дело-то обделывает!.. Важно… Право, важно!..
— Еще бы! — подхватывали с другой стороны. — А то иди в холопы к этому Бирону…
— Да что в холопы к нему?! — пояснил Григорий Иванович. — Он нас-то если возьмет за барышней, так своим холопам поставит в услужение, вот что!.. А князь Чарыков-Ордынский все-таки — русский князь.
— Ну уж тоже! Видели мы!.. Князь!..
— А ты вот поговори у меня! — огрызался Григорий Иванович и шел хлопотать дальше.
В самый день свадьбы, когда «молодая» вернулась из церкви, одна из горничных, Даша, побежала к француженке-модистке, работавшей на Олуньевых и сшившей Наташе платье к венцу в двадцать четыре часа. Даша обещала непременно прибежать, чтобы рассказать своим знакомым мастерицам все подробно о свадьбе. Работа уже кончилась, но мастерицы в ожидании ее не расходились.
— Ну, девушки, — вбежала к ним Даша, — кончено дело: обвенчали…
— Обвенчали? Быть не может!.. Так и обвенчали? — послышалось со всех сторон. — Как же это?
— Да так. Только вот сейчас из церкви привезли.
— Ты была?
— В церкви-то? Куды!.. Не пустили… Да и далеко, на Выборгской стороне… Нет, мне Гаврила, выездной, всю подноготную доложил… Он с каретой ездил.
— Ну, что ж она?
— Барышня-то? Да, конечно — наша сестра… хоть и свадьба эта, выходит, не настоящая, а так только, нарочно, — ну а все-таки боязно… почитай, без памяти все время была…
— Ишь ты!.. Ну, а он?
— Бравый, говорят, даром что пьяница, а бравый!.. Григорий Иваныч, дворецкий наш, хвалят: «Ничего, — говорят, — тысячи рублев не взял… »
— Какой тысячи?
— А что давали ему.
— За что?
— За свадьбу.
— Так чего ж он не взял?
— Значит, не хочет. Такое уж благородство, значит: выручил от рук бироновских, ну а там платы не нужно. Так и Григорий Иванович объяснял.
— А я бы так, право, взяла!..
Пока говорили так девушки, одна из них тихонько и незаметно пробралась к двери, приотворила ее и выскользнула вон. Затем она опрометью кинулась через двор в так называемый сад, то есть просто огороженное, заросшее деревьями пространство, принадлежавшее к дому, который нанимала француженка для своей мастерской. Со стороны двора тут находились покосившаяся от времени беседка и скамеечка, но дальше, между деревьями и кустами, росли лопух и сорная трава. Швея быстро, уверенно, видимо знакомою дорогою, пробралась между кустов и древесных стволов к тыну, шедшему вдоль задней стороны сада.
Вечер был тих; солнце уже село, но перламутровый отблеск заката еще захватывал часть неба, на котором высыпали бесчисленные, с каждою минутой становившиеся ярче августовские звезды. Деревья не шевелились, и их листва казалась причудливым темным кружевом, неподвижно, словно на плоскости, застывшим.
Из-за тына навстречу девушке послышался шорох.
— Груня, ты? — чуть внятно спросили оттуда. Она подала голос.
За тыном задвигались, и вслед за тем наверху его показался темный абрис человека, который перекинул ноги и соскочил вниз.
— Что ж долго так? — заговорил он (это был измайловский солдат). — Я уж думал, что не придешь нынче.
— Нельзя было раньше, там Дашка олуньевская прибежала, о свадьбе рассказывает, барышню-то их нынче венчали.
— Что ж, любопытно послушать было?
— Чего мне слушать то? А говорю, нельзя выйти было, потому там все собрамшись и мадама в магазине.
Солдат помолчал. Он опустился на полусгнивший пень и притянул к себе Груню.
— Нет, не моги, — отстранилась та на его движение поцеловать ее. — Пока не твоя, не моги!
— Ах, Груня! — ответил он. — Кабы на то моя воля — давно бы моя была… Вот дай срок, отец откупит…
— Откупит… как же!.. Может, и откупил бы раньше, а теперь, гляди, туда тебя упрячут, что никакими деньгами не управишься. А еще тоже говоришь, мила я тебе… Была бы мила — не крутил бы.
— И сам не знаю, как это вышло тогда… — заговорил солдат, опустив голову. — С радости вышло, вот что!.. Обрадовался я, что отец простил, деньги прислал, и пошел… В первый раз в жизни пьян напился.
— Олуньевскую-то, — перебила Груня, — сегодня с твоим князем венчали.
— С каким князем?
— А вот что вызволил тебя. Солдат поднял голову.
— Что ты?! Не врешь, Аграфена? Как же это? Это ему непременно такое счастье за доброе его дело пришло… Будь я один — пропал бы… право, пропал бы.
— Да и пропадешь еще. Груня сделала вид, что сердится.
— Ну что ж, один конец. Ну, а пока что все же я благодаря ему жив еще.
— Ты мне вот что скажи, — начала Груня серьезно, — расспросил ли ты, что тебе теперь будет за это, а?
— Писарь наш полковой говорит — я ему семь гривен дал, — что по меньшей мере батогами на площади отдерут и в Сибирь угонят.
— Ты бы убег, — сказала Груня, вздрогнув.
— И убежал бы, да тебя жаль.
— Так ведь все одно угонят. Уж раньше не жалел, так что ж теперь-то? А пока что слышно?
— А пока никаких бумаг в полк ниоткуда нет. Писарь говорит, что пришлют скоро… Ах, Груня, что толковать об этом!.. Дай срок!.. Может, последний раз видимся. — И он притянул девушку к себе еще раз.
Она не сопротивлялась.
— Слушай, Кузьма, — сказала она ему, когда он, простясь с нею, перелезал тын обратно. — Если тебя в Сибирь угонят, я за тобой пойду.
XV. УКАЗ ТАЙНОЙ КАНЦЕЛЯРИИ
— Я повторяю тебе, что это невозможно, и, как хочешь, я своего солдата не выдам и указа не приму. Хоть ты сердись или нет, но я не считаю себя обязанным принимать указы Тайной канцелярии, — сказал Густав Бирон, сильно горячась и махая руками сидевшему перед ним брату, который так же, как Шенберг, приехал к нему прямо от Олуньевой.
Дело шло о только что присланном барону Бирону как полковому командиру указе Тайной канцелярии, требовавшей немедленного ареста и выдачи солдата Измайловского полка Кузьмы Данилова за учиненные им «предерзостные против Ее Императорского Величества поступки».
Герцог, понимавший истинный смысл волнения брата, спокойно сидел в кресле и с улыбкою слушал выражения его горячности.
— И никакого тебе дела нет до солдата, — возразил он. — Этого солдата нужно отправить в Тайную, и ты отправишь, а сердишься ты оттого, что с тобой Олуньевы такую шутку сыграли…
Густав вдруг круто обернулся.
— И не напоминай мне о ней, слышишь — не напоминай. Я о ней теперь и думать не хочу. — Но, несмотря на то что он говорил, что не хочет и думать о Наташе, — как только речь зашла о ней, он ближе подошел к брату и снова повторил то, что уже спрашивал его несколько раз теперь: — Нет, скажи, пожалуйста, ведь это же — просто сумасшествие? сумасшествие?..
Герцог, в десятый раз пожав в ответ ему плечами, произнес:
— Если хочешь, со стороны старухи сумасшествие, ну а молодую нельзя винить.
— Да как же не винить, как же не винить-то? Ведь я же ухаживал за ней, я так был уверен!..
— Разве вы объяснялись? Разве она обещала тебе?
— Нет, обещать не обещала… но все-таки…
— Ну вот видишь! Да и мало ли хорошеньких женщин в свете? Ну, не она, другую найдешь. Да, наконец, тебе никто не помешает продолжать и за нею ухаживать. Она теперь свободна будет, самостоятельна… Ты едешь на маскарад к Нарышкину?
— Ах, какой тут маскарад! Оставь, пожалуйста!.. До маскарада ли мне?
И при имени Нарышкина у Густава живо воскрес в памяти тот первый вечер, когда он увидел Наташу.
— Она там наверное будет, — продолжал между тем герцог. — Я советую тебе ехать и преспокойно быть, как прежде.
— И что же, он красив по крайней мере? — перебил Густав.
— Кто? Муж Олуньевой? Право, ничего не могу сказать тебе. Знаю, что он — пьяница.
— Пьяница! — подхватил Густав и расхохотался громче, чем мог это сделать при естественном смехе. — Да, пьяница, шляющийся по кабакам… Хорош муж!.. И как это ты, который все знаешь, не узнал об этой свадьбе?