На станциях он обычно маячил у окна, изредка прогуливался по перрону, вознесенный над снующей толпой своей невозмутимостью, каракулевой папахой, сапогами со звенящими шпорами.
В соседнем, набитом под завязку вагоне ехал всклокоченный старик с безумно оцепеневшим взглядом. Молва разнесла его историю по всему составу.
Старик где–то под Житомиром потерял семью. При нем насиловали дочь и внучку, потом пристрелили, прямо в кроватях, с задранными на голову юбками. Его же вытолкали: поглядел — теперь ступай, дед, иди. Он шел. Дошел до Москвы, влез в поезд, забился на третью полку.
Узнав о старике, Сверчевский распахнул чемодан, вытащил свитер, шерстяное белье, схватил со столика банку свиной тушенки…
Близился конец растянувшегося на две недели путешествия, и все не связанное с предстоящим утрачивало значение и остроту. Даже Киров, семья не имели сейчас над ним безусловной власти. Думал он о деле, которое ожидает, чувствуя, однако, как оно вызывает в нем несогласие, протест. Какого черта он, бывалый генерал, обязан заниматься обучением будущих лейтенантов? Именно потому, отвечал он себе, что — бывалый. Логично, но обиды не уменьшает.
Так и шли параллельно два потока — мысли о будущей работе и обида, сопряженная с ней.
Принимая эвакуированное в Ачинск Киевское пехотное училище, Сверчевский чаще всего слышал: «не хватает». Не хватало помещений для занятий и коек в казарме, учебных пособий и столовой посуды, не хватало преподавателей и персонала в санитарной части. Вскоре ему предстояло удостовериться, что иным преподавателям не хватает знаний, педагогических навыков.
Сверчевскому меньше всего льстила слава «новой метлы». Однако он не мирился с преподавателями, которые вели занятия, как пять лет назад, не мирился с программой, составленной до войны и торопливо перекроенной в ее начале. Налаживал подсобное хозяйство, ночью проверял температуру в командирском общежитии (зима сорок второго выдалась долгая, лютая, голодная, с топливом было худо), весной организовал бригаду рыбаков, снабжавших кухню училища и семьи офицерского состава.
Быстрее всего он снискал популярность среди курсантов — стриженых ребят, кончивших владивостокские десятилетки. На них неотразимо действовали его ордена, испанское прошлое, его умение классно бить из любого оружия, разводить костер на ветру, метать финку так, что она врезалась в ствол…
Преподавателей завоевать было труднее. Больно круто забирал новый начальник, въедливо перечитывал их конспекты, демонстративно метил красным карандашом недостающие запятые. Когда Сверчевский ввел на учениях стрельбу боевым патроном, многие насторожились: где гарантия от несчастного случая?..
Однако и с преподавателями он совладал. Решали его военные знания. Не вообще, но применительно к взводу, роте.
Не отрепетированные импровизации, сражающие аудиторию (к ним он порой тоже прибегал), — точное владение предметом.
Сложнее складывались отношения со штабом округа. Безусловные сами по себе достоинства как раз и настораживали. Неплохо, конечно, когда у начальника пехотного училища геройское прошлое, ордена, научная степень. С другой же стороны, такого генерала посылают в тыловое училище, вероятно, не за прошлые заслуги.
Командующий округом не уставал ставить в пример Ачинское училище, но начальника держал на удалении. Рапорты с просьбой направить на фронт — Сверчевский но переставал строчить их из Ачинска — клал под сукно и всякий раз осаживал: с горки виднее, кому где нести службу.
Сверчевский пригрозил, что обратится с рапортом, минуя округ…
Когда Сверчевский, вконец потерявшись от горя, примчался в Новосибирск просить отпуск, чтобы лететь в Киров хоронить мать, комапдующий его не отпустил…
На окружных совещаниях Ачинское училище неизменно значилось в передовых. В характеристиках и аттестациях на Сверчевского — их с начала сорок третьего года запрашивали чаще, чем на кого–либо другого, — отмечались военно–организаторские качества начальника училища, идейно–моральная устойчивость. О повышенном интересе, который к нему проявляется, Сверчевский догадывался. О причинах знал немного, однако больше, чем командующий округом, подписывающий характеристики и аттестации.
Кружными путями, в конверте с бесчисленными штемпелями добралось до Сверчевского письмо Александра Завадского. В 1934 году Олек Завадский учился в подмосковной коминтерновской школе, вернувшись в Польшу, получил пятнадцатилетний приговор. (Это был его третий арест.) В 1939 году он оказался в Западной Белоруссии, где стал воеводой Пннска. При наездах в Москву бывал у Сверчевского. С началом войны связь между ними оборвалась.
Судя по письму, Олек с недавних пор служил в рабочем батальоне Красной Армии под Сталинградом. Но сейчас писал из Москвы.
Сверчевский захотел, не откладывая, ответить. Взяв в руки перо, поостыл. Ачинск расписывать, о Максе писать, о Вязьме? Пытаться рассеять туман, какой напустил Олек на двух вырванных из тетради страничках? Напустил — следовательно, имелись причины.
Письмо Завадского породило легкое беспокойство. Вдаваться во все это тем не менее не было у него ни времени, ни охоты. На носу — весна: очередной выпуск, новый набор, полевые учения…
Выпуск отмечался с неуклонно–педантичной торжественностью: перед строем зачитывали приказ о первом офицерском звании, вручались первые погоны с узким просветом и лейтенантскими звездочками. Начальник напутствовал с подобающим подъемом.
Лейтенантов готовили ускоренно, свою речь Сверчевский помнил назубок, но всякий раз остро ощущал расстояние, отделяющее его от свежеиспеченных офицеров. Большинству из них недолго красоваться в погонах. Взводному — поднимать в атаку… Но сейчас юный офицер улыбчив, косится на свежий, еще не примятый шинелью погон. Все перед ним расцвечено радужными красками надежд. И эшелон, и будушие атаки, и письма, какие он будет слать с передовой вчерашней однокласснице, и ответные из далекого Владивостока, и уверенность, что смерть, увечье, беда караулят кого угодно, только не его. У него впереди — неистребимая молодость, удачи, любовь…
Сверчевский всматривался в юные, старательно, до царапин выбритые лица, скользил взглядом по едва успевшим отрасти, но уже тщательно зачесанным назад волосам.
У меня, сравнивал он, все позади. Кроме старости. Мой удел — будничные заботы о новом наборе, об авитаминозе, которым грозит весна, о летних лагерях. Ну, конечно, семейные обязанности.
Работа глушит тоску. Одиночество напоминало о себе вечерами, когда стихали классы и коридоры, замолкал телефон, а в незашторенное окно колко светили сибирские звезды.
Он не спешил домой. Лучше уж здесь, в пустом кабинете с картой, где флажками обозначена линия фронта, с просторным письменным столом; в левой тумбе — три читаные–перечитанные тома: Чехов, Лермонтов, Сенкевич.
Письмо Завадского, полученное Сверчевским в Ачинске, касалось организации поляков, проживающих в Советском Союзе. Цели уточнялись, возможности определялись, о задачах ведутся споры. Инициаторы группируются вокруг редакции «Nowe Widnokręgi». (Хотя «Новые горизонты» выпускались во Львове с тридцать девятого года, потом в Куйбышеве с мая сорок второго, Сверчевский не читал ни одного номера.) Завадский упоминал двух деятелей. Имя Ванды Василевской было Сверчевскому хорошо известно; об Альфреде Лямпе он слышал впервые…
В январском номере «Новых горизонтов» редакция после долгих колебаний напечатала письмо Тадеуша В. (С фамилиями авторов приходилось обращаться осторожно. За статью, напечатанную в Советском Союзе, отвечать перед гестапо пришлось бы родне автора, оставшейся в оккупированной Польше.) Тадеуш В. писал:
«Сегодня, когда весь мир содрогается от орудийного гула, когда подходит момент окончательного расчета с немцами, когда все прогрессивное, все человеческое на всех континентах и во всех странах ринулось в бой, — мы не хотим оставаться пассивными созерцателями.