Жаль, очень жаль, что все это бесценное эпистолярное наследие Отечественной войны утрачено с годами. Сохранилась лишь малая часть драматических писем с фронта, а вот письма на фронт совсем редко у кого уцелели. Они как версты на долгом пути к Победе: остались разве только в суровой солдатской памяти. А ведь женские, особо материнские, письма на фронт — это строительные леса Победы.

Мать писала мне часто, и я аккуратнейшим образом отвечал ей на каждое письмецо в какой угодно обстановке. Не знаю уж, сама ли она до этого додумалась или кто подсказал ей, но все свои письма она нумеровала, так сказать, для контроля. Нужно отдать справедливость дивизионной почте — кажется, всего несколько писем не дошло до меня в течение двух с лишним лет.

Да, если бы мы, фронтовики, могли сберечь все письма из самой глуби тыла… Однако память надежно сохранила некоторые из них: тревожные и наивные, ободряющие и тоскливые, самоотрешенные и бытовые — с мельчайшими подробностями тылового житья-бытья.

Вспоминаются изнурительные бои юго-западнее Харькова в ненастные сентябрьские дни сорок третьего года. 46-я армия Глаголева, в которую входила наша 223-я стрелковая дивизия, имела задачу: прорвать немецкую оборону и, преследуя противника, выйти к Днепру. Наши бесчисленные атаки сменялись контратаками немцев. С утра до вечера в небе барражировали «мессершмитты», налетали косяки «юнкерсов». Жарко было не только в траншеях наполовину изреженных батальонов, но и в землянках передового командного пункта дивизии, где доводилось мне бывать. В один из таких осенних дней я получил подробное письмо от матери, оно опять начиналось сакраментальной фразой: «Пожалуйста, береги себя от простуды». Едва пробежал глазами ее трогательные житейские наставления, как вдруг начался массированный огневой налет. Беспрерывный, ступенчатый грохот разрывов, слитный звенящий свист осколков вмиг оглушили всех нас. Мы забились в только что отрытые глинистые щели, силясь унять бешеный озноб. Не могу сказать, у кого как, но у меня в подобные минуты немедленно возникал перед глазами отчетливо рельефный образ матери, ее трудная улыбка, за которой всегда таилась скорбная надежда. «Береги себя от простуды», — огнистым росчерком-титром плыли в моем сознании ее безмерно добрые слова…

Когда артналет прекратился и санитары унесли тяжело раненных двух офицеров, я долго думал о спасительной, загадочной силе этого полученного сегодня письма. Что это, мистика? Да нет, конечно. Но весьма удивительный психологический момент: косая пытается заглянуть тебе в лицо, а ты упрямо отводишь взгляд в сторону и встречаешься с улыбчивым взглядом матери. Кстати, именно те сентябрьские дни были моим боевым крещением. Но и потом, уже стократно обстрелянный, уже крещенный и артналетами, и бомбежками, я в критические минуты не раз мысленно обращался к матери. В детстве я действительно с необыкновенным тщанием молился богу в деревенской церковке, когда мама металась в бреду в тот голодный год; однако уже давно моим богом стала мать, и все мои душевные силы, вся моя вера соединились в ее образе.

Она писала на фронт совершенно в другом тоне и другими словами, чем тогда — в Заполярье. Даже боль ее угадывалась теперь совсем иной: это была гордая боль солдатской матери. И ее письма на фронт, какими бы ни были они наивными, отличались мудрой сдержанностью — в них и следа не осталось от наигранного оптимизма, которым она старалась поддержать меня на Севере. Нет уж, война-то ни для кого не может быть чужой бедой.

На Днепре я был принят в партию с трехмесячным кандидатским стажем. Мне зачли, как видно, участие в оперативной группе штаба, которая под сильным артогнем вслед за комдивом переправилась на тот берег реки, где наши передовые батальоны только что захватили кромку земли и расширяли плацдарм, тесня немцев к Днепродзержинску. Еще на Северном Донце майор Бондаренко, начальник дивизионной разведки и секретарь штабной парторганизации, как-то заговорил о том, почему я до сих пор не коммунист. Выслушав мою горькую исповедь, он заметил нарочито весело: «Ну, что ж, старшина, тыл подковал тебя, а фронт примет в партию». И добавил, посмеиваясь: «Тут рекомендации пишет сам Марс». Но вскоре Бондаренко назначили командиром стрелкового полка — после того как мы прорвали немецкую оборону юго-западнее Харькова. И только уже в конце октября, когда дивизия, сдав свой участок на Аульском плацдарме близ Днепродзержинска, поспешно рокировалась на север, в район Кременчуга, обо мне вспомнили другие коммунисты штаба — они дали свои рекомендации и на очередном собрании в тот памятный денек большого привала единогласно приняли меня в свои ряды. Однако я знал, кому в первую голову обязан этим добрым отношением, оно началось с легкой руки Ивана Антоновича Бондаренко, любимца всей дивизии.

Когда я сообщил домой, что вот стал кандидатом в члены партии, мать прислала в ответ ликующее письмо. С той поры ее житейские наставления надолго отодвинулись на второй план, в ее простодушном слоге неожиданно появились те высокие обороты речи, которые она могла позаимствовать только из газет или радиопередач. Я раньше и не думал, что она может быть столь велеречивой.

Последние недели сорок третьего года прошли в наступательных боях на правобережной Украине, где мы и встретили новый, сорок четвертый… После двухмесячной оперативной паузы наш фронт снова возобновил наступление — на этот раз уже к берегам Днестра. Немцы сопротивлялись отчаянно, используя каждый малый рубеж. Тем паче жестокая схватка разыгралась на Южном Буге, который с ходу был форсирован полком Бондаренко. Там и погиб Иван Антонович… Вся дивизия больно переживала его гибель, а для меня эта трагическая смерть была двойным горем. Он столько отшагал от заоблачных перевалов Главного Кавказского хребта и совсем немного не дошел до своего родного Николаева. Смерть настигла его на крутом восхождении к высотам военного искусства: он только что был награжден орденом Суворова.

И у меня сами собой сложились стихи о Бондаренко. Они были опубликованы в армейской газете. Их читали на привалах во всех полках и батальонах, а ветераны дивизии помнят и сейчас. Немало я написал потом о славном Антоныче, но то, единственное, далеко не совершенное фронтовое стихотворение, что так свободно вылилось из моей души, и до сих пор дорого мне очень…

20 августа 1944 года в погожее безоблачное утро грянул гром Ясско-Кишиневской битвы, описание которой достойно разве лишь гения автора «Полтавы»… Такого масштабного и горячего сражения, к тому же в районе Бендерской крепости, куда бежал когда-то Карл XII, да вдобавок и в суворовских местах, — нет, никто из нас до той поры ничего подобного не видывал.

Ну а потом начался знаменитый Дунайский поход. Почти незаметно промелькнула в южных пыльных ночах взбудораженная Румыния — ее мы перемахнули одним броском — от измаильской переправы до болгарской границы; торжественно проплыла в шумных встречах с братушками восторженная Болгария. И наконец мы в Югославии. Не передохнув, атаковали немцев на Тимоке — этом сербском Тереке — и двинулись через перевалы Западных Балкан в общем направлении на Белград. Скорость наступления была такой, что мы с трудом выкраивали считанные минуты для архикоротких писем в тыл, успокаивая своих домашних. Чем ближе к Победе, тем их волнение нарастало чуть ли не в геометрической прогрессии.

Наверное, никогда еще солдатские матери не испытывали таких мук, как в те долгие — остаточные — месяцы тревожного ожидания Победы. Их душевные силы были перенапряжены. И все-таки и тогда женское сердце умело отличить хроническую боль от пронзительного предчувствия. Был такой случай. Накануне зимнего контрнаступления немцев из района Балатона меня вызвали в политуправление 3-го Украинского фронта, чтобы познакомиться с моей злосчастной пьесой, о которой я легкомысленно написал туда. Так вот, пока я добирался ночью на попутной машине и утром пешком до берега Дуная, немецкие танки с ходу вырвались к реке несколько южнее; ну и пришлось волей-неволей испытать свои марафонские возможности, круто повернув на север, в сторону Будапешта. К счастью, один из противотанковых полков, находившийся в резерве близ озера Веленце, прочно заслонил «тиграм» дорогу на венгерскую столицу… А вскоре я получил письмо, датированное 18 января — как раз тем днем, когда чуть не угодил под танковые гусеницы: мать откровенно жаловалась, что у нее вдруг сильно разболелось сердце, места себе не находит… Каким же поразительно верным бывало женское предчувствие.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: