Когда мама с трудом уняла дыхание на мальневском внутреннем крылечке, выходящем в сад, она с ужасом вдруг обнаружила, что потеряла платье. Ощупала себя, не сунула ли его в беспамятстве за борт демисезонного пальтишка. Нет, узелка нигде не было. Ею овладела нестерпимая досада, она долго не могла позвонить хозяевам. Наревелась досыта возле их порога. Однако делать нечего, надо повиниться перед Мальневой — Мария Гавриловна поймет, конечно.
Та встретила ее приветливо, пожалела, что пришлось натерпеться страху, и даже распорядилась подать чай с малиновым вареньем. Мама поблагодарила, но тут же объявила о своей потере. Мальнева охнула, переменилась в лице. «Да этому материалу нет цены!» — закричала она. Мама горестно покачала головой: «Я, может, у кого-нибудь достану, Мария Гавриловна». — «Ни у кого вы не достанете такой отрез, Александра Григорьевна. Да и где возьмете денег, чтобы купить его?» — «Продам вещи». — «Какие у вас вещи! Ступайте. Ищите…»
Мама поразилась бессердечности этой обычно любезной, интеллигентной женщины. Человек чуть не погиб из-за ее платья, а она знать ничего не хочет. Выйдя опять на внутреннее крылечко, мама подумала вдруг о том, что не для нее же, видать, была широко распахнута спасительная калитка во двор Мальневых, ждали, должно быть, совсем других гостей.
Было уже светлым-светло. Бой в городе стихал, только кое-где возникали короткие перестрелки, и вовсе вдалеке бухала одинокая пушка. Мать отправилась по собственному следу, еще надеясь найти проклятое платье. По мостовой проходили небольшие группы вооруженных рабочих-железнодорожников. Какой-то подросток, почти мальчик, тащил за собой пулемет «максим», очень довольный, судя по всему, что ему поручили это дело. Иногда встречались и сестры милосердия с красными крестами на рукавах. Но никто ни разу не остановил маленькую худенькую женщину — мою маму. Все, наверное, думали, что она ищет среди убитых близких ей людей. Но она, стороной огибая трупы, пуще всего боялась узнать кого-нибудь из своих знакомых. Только у водоразборной колонки, где дутовцы зарубили ни в чем не повинных горожан, она приостановилась. Тут лежали двое мужчин и молоденькая девушка, чей пронзительный вопль до сих пор больно резал уши. За что ее-то, бедную девочку?..
Над городом рассеивался сизый пороховой дымок, прошитый золотыми нитями апрельского солнца. Мерно звонили к заутрене. На улицах стали появляться прихожане. Они тоже сторонились трупов на проталинах, с тревогой поглядывали на пятна крови на весеннем, оседающем снегу. За кого они шли молиться? Смертию смерть поправ, навстречу им устало шагали молчаливые красногвардейцы и этот мальчик, тянувший пулемет…
Рассказывая все подробно, мама, кажется, забывала иной раз, что ее слушает не только хозяйка. В такие минуты тетя Даша слегка кивала в мою сторону, и мама виновато вспыхивала, избегала говорить о самом страшном. Но многие жестокие картины той варфоломеевской ночи так и остались в моей памяти на всю жизнь. Я и сейчас вижу и этого скачущего в диком азарте казака с шашкой наголо, который, к счастью, рухнул на землю у самых ворот купеческого дома; и этих мужчин, зарубленных прямо на мостовой, близ водоразборной колонки; и эту юную мученицу, девушку-лозинку, жизнь которой оборвалась так бессмысленно от рук дутовских версальцев…
Едва мама закончила свой печальный рассказ, как я немедленно похвалился с мальчишеской наивностью, что сам видел сегодня казаков во дворе.
— Что они тут делали, сколько их было? — встрепенулась тетя Даша, в упор глядя мне в лицо.
Я рассказал, низко опустив голову, чтобы не видеть колдовского блеска ее поразительных глаз.
— Молодец, Боря, никогда никому не открывай дверь, — сказала мама.
— Я сейчас принесу вам поесть, — словно бы спохватилась тетя Даша и встала.
— Не надо, не беспокойтесь, Дарья Ивановна, — смутилась мать.
Хозяйка проявила редкую заботу о бедных постояльцах: она принесла жаренную на постном масле, очень вкусную картошку, полбуханки ситного, молоко и кусок вареного домашнего сахара.
Я принялся за еду с таким аппетитом, что мама, поглядывая на меня, признательно улыбалась тете Даше.
Внезапно явилась горничная Мальневых, рыжая толстуха из деревенских. Увидев ее на пороге, мама снова побледнела.
— Я к вам с доброй новостью, — объявила горничная, растягивая слова и в этом подражая своей образованной купчихе. — Мария Гавриловна просила передать, что они прощают вам потерю нового платья.
— Какое великодушие, — сказала мать и не удержалась, чтобы не заплакать. Но это уже были слезы радости, и ни хозяйка, ни горничная не стали утешать ее. Они удалились, оставив нас вдвоем. Я приласкался к маме, целуя ее добрые руки, покойно лежавшие на коленях.
Вторую половину дня мы проспали до сумерек, и обычно долгий весенний день нынче пролетел незаметно. Совсем недавно звонили к заутрене и вот уже звонят к вечерне.
Прислушиваясь сейчас к редким ударам самого большого колокола соседней форштадтской церкви, мама неожиданно запела приятным несильным голосом: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…» Не понимая всего значения этой завораживающей песни, я тем не менее всякий раз проникался ее глубокой раздумчивостью, и уж, конечно, сегодня, когда этот печальный звон медленно плыл над измученным городом. Но мама, не закончив песню, заговорила со мной доверительно, как со взрослым:
— Ты думаешь, почему Мальнева поторопилась объявить прощение, даже специально прислала горничную? Потому что победили красные.
— А если бы не победили, что тогда? — с детской готовностью поинтересовался я.
— Если бы… — И мама покачала головой с укором: ничего, мол, ты пока не смыслишь в делах серьезных.
Ну, конечно, я не мог еще понять прямой связи между этим «великодушием» маминой заказчицы и полной победой красных, отбивших дикий ночной набег казаков на Оренбургскую коммуну.
ЧЕРЕЗ ФРОНТ
Это было небольшое сельцо в отрогах Уральских гор. Одна-единственная улочка тянулась по низинке от господского имения — на востоке и до уютного кладбища на ковыльной круговине — на западе. По левую руку сочно зеленели крестьянские огороды на берегу илистой Дубовки, давшей название селу, а на задах правого порядка стояли потемневшие ометы старой соломы на огороженных тонкими жердями грибных гумнах. Разве лишь барский дом в тени вековых осокорей да веселая церковка на пригорке, за гумнами, могли обратить внимание путника на затерянное в горах сельцо. Но тогда, в гражданскую войну, тут частенько мерились силами белая конница и красная пехота. Бои возникали накоротке, но были яростными: каждая из сторон стремилась одним ударом, с ходу захватить Дубовку, близ которой, за помещичьей усадьбой, находился небольшой винокуренный заводик, очень нужный всем — и казакам, и матросам. Вернее, нужен был спирт для госпиталей и автомобилей, как мне объяснила мать. По этой же причине ни красные, ни белые, отступая, не разрушали тот заводик, надеясь еще вернуться сюда в скором времени.
Так что мы с матерью угодили из огня да в полымя. Уезжая осенью восемнадцатого года из Оренбурга, занятого Дутовым, где стало невозможно заработать кусок хлеба, мама рассчитывала как-нибудь перезимовать у нашей бабушки Василисы Васильевны. Но казаки, снова выбитые из губернского города, наводнили все окрестные деревни и мучили крестьян поборами.
Весной девятнадцатого года, пользуясь успехами адмирала Колчака, генерал-лейтенант Дутов опять повел наступление на Оренбург. И казачья сотня, обременявшая долгим постоем дубовских мужиков, покинула село, направляясь на юго запад, поближе к фронту, и оставив для порядка полувзвод бородачей под командой раненого вахмистра. Люди вздохнули с облегчением — кабы еще не эта треклятая гужповинность. Вахмистр каждую неделю наряжал подводы для доставки боеприпасов и всякого военного имущества на фронт.
Вот той весной и приключилось со мной несчастье. Военные ветры безжалостно рвали тоненькую нить моей еще неокрепшей памяти, я не все помню, что и как происходило вокруг меня — от ночного набега казаков на Оренбург и до тех майских дней в бабушкином сельце, — но уж те денечки оставили в моей душе глубокий след.