Сергей Варламов говорил на прощанье:

— Смотри не бросай писать. Возможно, из тебя со временем выйдет журналист. Непременно вступай в комсомол. — Он даже вручил мне подробную характеристику от местной ячейки Союза молодежи. (Сколько потом накопилось с годами разных характеристик, но эту, самую первую, бережно хранила сама мать).

С Варламовым мы встретились в Оренбурге только через треть века, когда он уже секретарствовал в областной организации художников, а я ходил в писателях, наивно поверив в свой талант. И до конца его жизни я звал Сергея Андреевича моим пионервожатым, гордясь этим завидно скромным человеком кристальной чистоты…

Итак, мы снова в Оренбурге, где нас, конечно, никто не ждал. Но свет не без добрых людей, как любила повторять моя бабушка. Походив по старым знакомым в поисках, где бы временно обосноваться, мама вспомнила, что в Оренбурге давно проживает ее земляк — Павел Петрович Сурков. Он нас и взял к себе, не глядя на то, что сам с женой и девочкой ютился в одной-единственной полуподвальной комнате в частном доме богатого татарина, преуспевающего в годы нэпа.

Тут я не могу не поведать, пусть очень коротко, о Павле Петровиче Суркове. Всю гражданскую войну на Южном Урале он безотлучно находился на фронте. В июле восемнадцатого, когда белая конница вплотную подошла к Оренбургу, защитники города вынуждены были отступать двумя железными потоками: Василий Блюхер и Николай Каширин повели свою партизанскую армию на север — в сторону заводского Урала, а Георгий Зиновьев, командовавший оренбургскими отрядами, решил двигаться на Актюбинск — в Туркестанском направлении. Павел Сурков уходил со второй группой, которая пробивалась сквозь дутовские заслоны на железной дороге, увозя с собой на восток боеприпасы, хлеб, беженцев. Каждый из ста эшелонов был атакован многократно, и совсем еще молоденький Павел, крестьянский сын, отбивал вместе со всеми эти бесконечные налеты казаков, а надо было — чинил железнодорожное полотно под убийственной шрапнелью дутовских комартдивов. Потом дрался в Актюбинских степях; и лютой зимой девятнадцатого года, обмороженный и полуголодный, шел на Оренбург в разведке Туркестанской армии, одолевая контратаки белых пластунов и шквальные порывы белой поземки. Ну и, вторично освободив губернский город, солдаты революции выдержали еще стодневную весенне-летнюю осаду Оренбурга. Они стояли насмерть, н Павел Сурков стоял вровень с ними.

Вот такой-то человек на задумываясь приютил нас с мамой, несмотря на житейские неудобства. Он был тогда председателем уголовной коллегии губсуда, а жил в полуподвале. Бескорыстием таких людей можно только поражаться. Во всяком случае, я боготворил его, а он добро посмеивался надо мной, глядя на совсем юного комсомольца в новой защитной форме, в глянцевитой портупее через плечо. (В те годы я не говорил с ним о наградах, но время все же не забыло ветерана: накануне пятидесятилетия революции он был отмечен орденом Красного Знамени. Как иной раз слишком безмерно долго выверяет история явные заслуги ее подвижников…)

Да, отрочество в самом деле было торопливым галечным перекатом в моей жизни. Где-то далеко позади осталось в утреннем тумане все-таки беспечное детство с его тихими заводями, темными, в воронках, речными омутами, луговыми в буйном разноцветье пологими берегами; а впереди лежал широкий зеркальный плес уже совсем близкой юности, по-своему загадочной и прекрасной; и я спешил к этому сверкающему плесу невероятно, лишь бы только не задержаться на кипенно-белом перекате отроческих лет. Если это и называется переходным возрастом, якобы болезненно-противоречивым, то я и мои сверстники почти не испытали никакой душевной ломки, рано повзрослев еще на исходе детства.

Для меня не было мучительного вопроса — что делать после школы? Конечно же, работать, помогать одинокой матери. Поэтому я искренне удивился, когда мать сказала весной двадцать девятого года:

— Поедешь в Москву, надо учиться дальше.

— А как будем жить?

— Как жили, так и будем. Я пока еще крепко держу иголку в руках. Поезжай, поезжай в Москву, там у тебя столько родни по отцу, есть у кого остановиться на первое время.

— Вот именно на первое…

Но спорить я не стал. Мне самому давно хотелось побывать в Москве, познакомиться с моими дядюшками и тетушкой, которых и никогда не видел. Оказывается, мать уже имела их адреса, через столичное адресное бюро получив необходимые сведения о своей золовке и деверях.

Отныне нас прочно связывал с Москвой надежный мост близкого родства, наведенный как раз вовремя: ценою немалых лишений матери наконец-то я заканчивал школу, еще не ведая, какие ждут меня университеты — там, за перевалами тридцатых памятных годов.

ПРИТЯЖЕНИЕ МОСКВЫ

Ну кто же не испытывал магическую силу притяжения Москвы!

А если тебе всего шестнадцать лет и если ты впервые, да к тому же еще вполне самостоятельно, отправляешься в дальнюю дорогу…

Было погожее августовское утро, когда я уезжал в столицу. Меня провожала мать. Она надела для такого случая нарядное кашемировое платье, выходные коричневые туфельки, повязала пунцовую, делегатскую косынку. Я смотрел на маму как бы со стороны, замечая каждую морщинку на ее лице, улыбчиво-грустном и задумчивом. «Да, да, ей уже исполнилось сорок лет».

Скорый поезд из Ташкента опаздывал, и она в который раз напутствовала меня, как надобно жить дальше, точно мы расставались на годы. Ей почему-то очень хотелось, чтобы я стал инженером путей сообщения. Наивная мама: каким я мог быть инженером, если в школе получал по математике одни сплошные «уды», к тому же с явной натяжкой, потому что по всем остальным предметам учился на «хор». Нет уж, надо поработать, помочь матери, а там видно будет.

Там видно будет… Как щедро юность распоряжается своим бесценным временем, откладывая на будущее самое заветное, чего достигнуть потом редко кому удается. Но тут, действительно, не было другого выхода — и без того мать пожертвовала своей молодостью, чтобы я получил хотя бы среднее образование. (Впрочем, по тем временам и это считалось неплохо…)

Скорый поезд, наверстывая часовое опоздание, неожиданно тронулся на десять минут раньше. Я наспех простился с мамой; вскочил на подножку своего общего, бесплацкартного вагона и бодро помахал ей рукой. Она шла до ближней стрелки, не опуская белого платочка, который так приветно парусил над головами провожающих.

— Давай-ка заходи в вагон, маменькин сыночек, — грубо сказала пожилая толстая кондукторша.

Я смолчал, лишь оглянулся на нее, и она виновато усмехнулась, добавила помягче:

— Ладно, не дуйся, молодой человек, если окрестила тебя невпопад.

«Маменькин сыночек». Неужели я в самом деле похож на такого? Да с чего она взяла? Не было, кажется, для меня в ту пору обиднее этих злых намеков на мою якобы изнеженность и безоблачную жизнь.

Однако обиды забываются в дороге быстро. Я сидел у открытого окна и жадно смотрел на плывущие мимо ковыльные увалы Общего Сырта; на поля, вдоль которых тянулись жнейки лобогрейки и кое-где поблескивали крыльями сноповязалки; на мелькающие за окном разъезды-полустанки с их заранее открытыми семафорами. Я узнавал и не узнавал эту старую дорогу, будто изменившуюся с той поры, когда мы с мамой после печальной истории с Шариком проезжали здесь в красноармейской «летучке». Ничего себе — пролетело десять с лишним лет!..

А на другой день, за Самарой, начались совершенно незнакомые, исконно русские края, и я уже вовсе не отходил от окна, любуясь акварельными пейзажами Центральной России. Да разве я мог знать тогда, что эта живописная железная дорога — от Урала и до Москвы — станет главной в моей кочевой, неспокойной жизни, вплоть до начала аэрофлотской эры и что молодость моя, год за годом, будет упруго вписываться, точно курьерский поезд, в эти прихотливые извивы грохочущего пути? Все еще было впереди, без малого вся жизнь, которая в ранней юности кажется звездной бесконечностью… Мы подъезжали к Москве поздно вечером. Сила ее притяжения нарастала. Не только я, зеленый новичок, но и пассажиры бывалые давно сложили свои вещички и сидели молча — то ли уже наговорившись досыта, то ли занятые собственными мыслями о предстоящих делах в столице. Москва наплывала множеством огней, от которых вокруг сделалось светлым-светло. Огни, огни, огни — вот что поразило меня в первые минуты встречи с Москвой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: