Быстро позабыв аскетическую монастырскую жизнь, Даниил увидел выгоды первосвятительского сана во внешней пышности и многочисленных возможностях угождать своему тщеславию и плотским утехам. По описанию Герберштейна, Даниил был «человек дюжий и тучный, с лицом красньм», что, по мнению дипломата, свидетельствовало о том, что «он был предан более чреву, чем посту и молитвенным бдениям». Несоответствие между искомым обликом духовного пастыря и раблезианской внешностью нового митрополита было столь неприличным, что, по свидетельству того же Герберштейна, «когда нужно было являться в народе для служений, он придавал лицу своему бледность посредством окуривания себя серой»[529]
Однако косметические ухищрения сего иосифлянина кажутся милой слабостью на фоне прочих его поступков. Первым стало клятвопреступление. Под подозрением великого князя давно находился удельный князь Василий Шемячич. Однажды в 1517 году тому удалось оправдаться от наветов своих недругов, но государь снова призвал его к себе на разбирательство по поводу обвиненений в тайной связи с польским королем Сигизмундом. Шемячич решил подстраховаться и попросил выслать ему охранные целовальные грамоты. Даниил поручился за его безопасность, дав клятву на иконе Богоматери. Несмотря на это, в Москве Шемячича схватили и бросили в заточение, где он умер шесть лет спустя. Даниил не только не заступился за князя, но после и хвастал тем, что избавил государя от «запазушного врага».
Тень черной вдовы
В первые годы пребывания Святогорца в Москве (1518 – 1521) в его творчестве преобладали богословские и нравоучительные произведения. На период с 1521 – 1525 годов, то есть с момента низложения Варлаама до соборного осуждения в 1525-м самого Святогорца приходится его публицистическое вмешательство в политическую жизнь Московской Руси. До разрыва Василия III с нестяжательским кружком Максим, как мы знаем, имел «свободный доступ» к великому князю. Все свои суждения относительно роли властителя Святогорец мог высказывать государю лично, и потому вряд ли имел надобность в письменных посланиях, тем более предназначенных для читающей публики. Но когда положение Максима и его друзей изменилось и Василия плотным кольцом окружили иосифляне во главе с Даниилом, нестяжателям не оставалось ничего другого, как апеллировать к государю и общественному мнению посредством публицистики.
И вот из-под пера Максима выходит «Послание к православным правителям об управлении и о том, чтобы они судили богоугодно и вместе милостиво». Послание адресовано к Василию, и, хотя автор обращается к высокопоставленному адресату непривычно интимно – «добрейший Василий, благородного корня благородная ветвь», трудно предположить, о каком православном правителе по имени Василий, кроме великого князя, может идти речь.
Очевидно, это произведение написано до расправы с Шемячичем и окончательного разрыва с государем, так как оно составлено в благодушном, нравоучительном тоне и содержание его не связано с актуальными событиями. «Земное же достохвальное и благочестивое царство украшает и ведет всегда к лучшему преуспеянию богодарованная премудрость благоверного царя, растворенная всякою правдою и кротостию, попечением о подчиненных и доброхотным расположением к нам» – так рассуждает автор «Послания..»[530]
После коварного и жестокого поведения великого князя в отношении Шемячича призывы к «правде и кротости» становились неуместными. Настало время не наставлений в добродетели, а нелицеприятных обличений. И вот появляется куда более резкое по тону «Слово, в котором пространно и с жалостию излагаются нестроения и безчиния царей и властей последняго времени». Уже из названия видно, что Максим не собирается советовать или взывать к добротолюбию, а бичует пороки современного царствования. Это не послание к конкретному лицу, а памфлет, обращенный ко всем добрым христианам. Сюжетную основу «Слова» составляет встреча путника, бредущего «по трудному и многоскорбному пути» с женщиной по имени Василия – Царственная:
«Это превосходное наименование я получила от Вышняго, так как владеющие мною должны быть крепостию и утверждением для подчиненных им, а не пагубою и постоянным смятением. Таково значение на греческом языке имени Василия». Пустынный путь, на котором состоялась эта встреча, «образует собой нынешний последний окаянный век, как лишенный уже царей благочестивых и опустевший ревнителями Отца моего небесного, ибо все ищут своих си, а не Божия.»[531]
К числу «неисцельных скорбей» Василии «принадлежит и то, что управляющие ныне мною, по причине великой своей жестокости, нисколько не принимают от своих доброжелателей полезных советов», – явный намек на опальных нестяжателей[532]. Далее Василия печалуется на то, что у нее нет таких поборников, «какие были у меня прежде»: «Нет у меня великого Самуила, священника Бога Вышнего, который дерзновенно встал против Саула, ослушавшегося меня; нет Нафана, который богомудрой притчей уврачевал царя Давида и избавил его от страшного падения»[533]. Далее следуют примеры прочих библейских и византийских героев, однако они являются развитием аналогии, а первые два библейских персонажа, пришедшие на ум сочинителю, явно имеют конкретные прообразы – митрополита Варлаама и князь-инока Вассиана Патрикеева.
Напомним, что одним из прегрешений израильского царя Саула стала бичуемая верховным пастырем иудеев Самуилом пассивность властителя по отношению к набегам амаликитян, которые, подобно татарам в южной части Руси, разоряли южные районы Ханаана, учиняли там грабежи и убийства, после чего исчезали в пустыне прежде, чем поспевала помощь (1 Царств. 15). Этот библейский эпизод перекликается с позорным поведением Василия во время набега Мухаммед-Гирея в 1521 году и его возможными столкновениями по этому поводу с митрополитом Варлаамом и Вассианом Патрикеевым. Кроме того, царь Саул в отсутствие первосвященника, по сути присвоив его сан, воздавал жертвоприношения Иегове. Разгневанный Самуил предрек конец его царствованию: «Господь найдет себе мужа по сердцу Своему, и повелит Господь быть вождем народа Своего, так как ты не исполнил того, что было поведено тебе господом» (1-я Царств. 13, 14). Максим явно указывал на противозаконное, в обход патриаршего благословения, совершенное по воле великого князя, поставление Даниила митрополитом.
Другой упомянутый Максимом ветхозаветный праведник пророк Нафан рассказал царю Давиду притчу о богаче, который, желая угостить путника, пожалел заколоть овцу из своего обширного стада, а отнял у бедняка его единственную овечку. Этой аллегорией пророк намекал на то, что царь вероломно взял к себе приглянувшуюся ему Вирсавию, предварительно подстроив гибель ее мужа Урии. Выслушав рассказ Нафана, Давид осознал глубину своего падения и искренне раскаивался. (2-я Царств, 12). Это уже явный намек на происходящее в Кремле непотребство: Василий решил под предлогом бесплодия избавиться от своей супруги Соломонии Сабуровой, чтобы жениться на молодой красавице Елене Глинской – «лепоты ради ея лица и благообразия возраста». Намек Максимов был тем опасен, что Господь поразил болезнью сына Давида, рожденного от Вирсавии.
Митрополит Даниил не собирался следовать Нафану: он не только не пытался отговорить великого князя от его намерения, но, поправ церковные и людские законы, благословил развод. Великая княгиня должна была отправиться в суздальский Покровский монастырь. Приведенная насильно в церковь для пострижения, Соломония растоптала иноческое облачение, отказалась произносить обеты, криком заглушала слова женщины, произносившей обет за нее. Тогда приближенный Василия III Шигона-Поджогин ударил княгиню плетью, чтобы она замолчала. Именно Соломония, против воли облаченная в монашеский черный куколь, вдова при живом муже, могла послужить Максиму прототипом его Василии, «одетой в черную одежду, приличную вдовам», горюющей в окружении хищных зверей. Позже Андрей Курбский описал Соломонию, как «зело нужную (испытывающую большую нужду. – М.З.) и уныния исполненную, сииречъ жену, ему Богомъ данную, святую и неповинную[534].