Тропинка поскрипывала. Заметно было сильное против вчерашнего понижение температуры.

На ручье, на перекате – отчего ручей и звался Теплым или Талым – были незамерзающие полыньи, пробивались там роднички, висел парок. Перекат этот всю зиму будет пробиваться через наживляющийся ледок, будет наплывать вода, будет пучиться, желтеть, толстеть и расти ледяной бугор.

Панфилыч батожком поколотил лед по закрайкам, постоял, подумал.

Зима, зима, зима!

Оттого, что в густом и низком ельнике ворочалась спутанная Данилычева кобыла – она к тому же бурая была, – Панфилыч остро вспомнил, что медведь стоит под вопросом, и жалко – пропадет, по всей видимости, ведь Панфилыч на его бы месте, на месте медведя-то, ох как уходил бы из этой тайги…

А славно бы, кабы оборудовался медведь где-нибудь недалеко, мало ли хороших мест в той, к примеру, пади, которая так и называется – Старые берлоги, оборудовался бы, да и лег бы, и ждал бы своего часа, когда Панфилыч с Михаилом придут за его салом, желчью, мясом и шкурой.

Долго нету Михаила; может, улов хороший? А отчего же, должен быть хороший, отчего же!

3

Ефим Данилыч Подземный пил чай в жарко натопленном бараке.

С лица бледный, серый – заботы обступили, – дерганый весь, нервенный.

Лысина потная, так бы и кокнул батожком.

Одет Данилыч в ватные штаны, в резиновые новые сапоги с раструбами, все себе вредности этой надоставали; то есть, как понимал Панфилыч, приятель его был одет не по-людски: ни для тайги, ни для зимы, в частности.

Так, подумал Панфилыч, и ехал, поди, верхом-то в резинках.

Эх-ха-а, глупость человеческая, кругом она!

Но, разумеется, какой спрос с торгового работника, как с издевкой называл Данилыча Панфилыч и как без тени улыбки и с чувством тайного превосходства называл себя сам Данилыч.

Торговый работник – хрен собачий! А если ты торговый работник, дак чего же ты мостишься и упромыслить чего-нибудь по дороге? И еще хуже думал про приятеля Панфилыч, что не прочь Данилыч и по чужим плашкам пройтись! Хоть за Данилычем ни одного подобного поступка сроду не числилось, Панфилыч так считал про себя за верняк, и не без удовольствия. Ведь можно так сделать? А раз можно и не поймают, значит, сделает этот крохобор!

Не любил Панфилыч Данилыча!

А кого он любил?

Да никого не любил. Себя разве уважал и собой гордился? Да и то – больше на людях, для авторитета, а если глянет на себя в зеркало, то и себя не любит. Это, мол, кто еще тут вылупился? Смотрит из отражающего обломка какая-то красная морда, и морда эта, пожалуй, не родня тому Петру Панфилычу Ухалову, какого он из себя ставил и в уме воображал: «Ухалов-то Петр Панфилыч? Молодец мужик! Себе на уме, как же! У него голова на плечах, не тыква! Он во как, да во как, нам, сиромахам, не чета!…»

Тьфу ты, какая блажь в голову взойдет!

– Чай да сахар, Ефимушка!

– Спасибо, да здорово! Да садись-ка ко столу! Горяченького на-ка!

– Как хозяйство? – спросил Панфилыч, присаживаясь с покряхтыванием поближе к печке и разхматывая с поясницы шерстяной платок, полотенце, вынимая из-под телогрейки потершийся кусок собачьей шкурки.

– Он и не приходил, пол-ты! – Речь идет о малом Махнове, молодом охотнике, которому по его просьбе Данилыч оставил в сенях незаперто кучу добра: два мешка сухарей, тридцать банок тушенки свиной, тридцать – сливок и пять килограммов масла. – Знает, что товар лежит открыто, и не пришел. Следа нету даже заходного. Как вышел в Нижнеталдинск, так и не заходил обратно.

– Теперь, пока праздники не отойдут, не вернется.

– Не знаю, как с товаром и быть, зайдет кто, возьмет. Не наши, тарашетские уташшат.

– Он после бани, он пусть и царапается. Твое дело сторона, деньги он тебе, надо думать, оплатил?

– Оплатить-то оплатил, да ведь жалко, молодой парень.

4

Махнов-малой был отделенным сыном старого Махнова, от какой-то то ли первой, то ли второй, но не третьей н не четвертой жены. Последние жены были бы слишком молодыми для взрослого парня матерями.

Перебежал он из отцовского промхоза на эту сторону, с матерью и братишкой живут, теперь напрягается, мечтает отцу доказать что-то. А охотник хороший, выучка у него махновская, но ни грабительства, ни хитрованства махновского у него нету. Все напротив отца – видно, в мать пошел.

Дали ему неудобную тайгу, маленькую, а он еще приятеля взял. Веселые ребята, молодые. Зуек с ними на пару. Видно, не сладко было со стариком Махновым: жох, папаня-то, даже семилетку доучить не дал, с малолетства и начал эксплуатировать. Да ведь кого – родную кровь!…

Встречал Панфилыч осенью младшего этого Махнова, вежливый мальчишечка. Плашник они кололи, ставили. Да так умело у них это – зимовья рубят, тропы ладят, плашки разносят. Плашки Махнов ставил отцовские, у того известные плашки, махновские-то: широкие, длинные, глубокие; труда не жалел, зато в работе они лучше. Соболя – и того всего покрывает, ино хвост не видать, сохраняют лучше от птицы, от мыша. Но тяжело их растаскивать, такие-то плахи, по путику, из-за этого, кто поленивее, делают плашки маленькие, на арапа.

Чего же им не быть веселым да молодым, все время на отца обижаться, что ли? Радуются на свободе, не наше стариковское дело – норная жизнь, у этих по- новому.

Младший-то братишка за ним в тайгу, говорят, бежит, плачет! Старший же поймает его, отлупит и домой отводит. Учись, оглобля, учись! Младший хоть старшего и перерос уже, а морденка-то детская. Старший ему обещается: вот школу кончишь – возьму в тайгу. Ну, подерутся – мать разнимет. Все же ходит в школу, старшего-то боится.

Мать у них больно безответная, забитая женщина. Махнов, говорят, ее выгнал ни за что. Просто-таки придрался, и все!

Был у них корреспондент, спрашивает: как вы добились таких результатов, что сдаете за пятерых охотников? Но тот давай рассказывать, величается, хвастает – я так, да я так, ум природный у меня, смекалка и прочее! А что же ему – трое работников-то! Пишут если все на одного Махнова!

Потом корреспондент спрашивает жену: вы, мол, чем занимаетесь, когда в тайге с мужем? Создаете ему условия, домашность ведете?

Она и отвечает: плашник-то, дескать, на мне с сыном! Полторы-то тысячи плашек!

Правда вся и вышла, ну, корреспондент не сильно понял, что это значит…

Опять писали, хвалили Махнова!

А Махнов на жену и взъелся: сказала бы, мол, что по домашности, с детьми, чай варишь, кашу! Так и заел, пришлось ей уйти, и сыновья с ней. Он их голыми пустил, так, платит какую-то мелочь.

Махнов, известное дело!

5

Старики пили чай, рассказывали друг другу новости, но не просто, а как бы все время в шашки играли: я тебя съем, а ты меня нет!

Потом, когда успокоились, шерсть на загривках полегла, разговорились и попроще. Теплый чай в животах угревал, расслаблял.

Данилыча интересовали орехи, оставшиеся в тайге. Панфилыч его успокоил: все на месте, кое-где мышки прогрызли, там теперь кедровки пользуются, с полмешка растащили; мимо ехал, веток нарубил, бросил, но кедровки, конечно, и ветки растащат.

Панфилыча же интересовало положение директора: кого поставят на место Колобова, который сейчас под судом и следствием? Поставить могли Балая-охотоведа, это было бы ни к чему, совсем плохо, или Любимого, или Михайлова.

Любимый был человек чистый. Не то слово – чистый чистых нет, как считал Панфилыч, а есть гладкие, то есть взять его не за что, уцепить. Не было на нем ни одного ухаловского крючка. Вот Михайлов – другое дело, с ним и на охоту ездили, козовали, хорошо бы его в директора…

Первое – поддает, второе – есть на него крючки. Такой человек, с подмоченным прошлым, Панфилычу удобен, можно попользоваться. Сначала дать, потом взять. Или еще как…

7

Данилыч рассказывал, что, по слухам, Колобов кое-как распутывается, но еще не совсем распутался с соболями. Есть слух, что перейдет в чайную заведующим. Но уж что не посадят – это точно. Не для себя пользовался человек, для промхоза рискнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: