Характера не хватит на такое шпионство.

Только он скажет: «Ты не простудись, Миша!» Или что подобное. «А я, мол, не простужусь, соболей от тебя не утаивал, не воровал, что же мне простуживаться! Старый ты вор!» И по ряшке дать!

Лыжи Панфилыча стояли прислоненные к зимовью.

В зимовье горела лампа. Михаил нагнулся отвязывать лыжи, из дровяника выскочил Удар и облизал ему все лицо.

Михаил и не заметил.

4

Так и шагнул Михаил в зимовье, держа в руке связку ворованных соболей, с которыми полдня шарахался по тайге как полоумный. Он швырнул соболей через голову удивленного Панфилыча, стоявшего на коленях у печки и разводившего в ней огонь. Панфилыч слышал, что кто-то подошел, и ждал, кто войдет, предчувствуя недоброе, понимая, что собаки не лают, значит, это почему-то вернулся Михаил. От этого «почему-то» и не распрямился Панфилыч.

– Ты чо, паря? – строго спросил Панфилыч, глядя снизу. – Двери-то закрывать кто будет? Ночевать не собираисся?

– Пушнину вон принес. Соболей поймал, аж одиннадцать штук зараз!

Панфилыч покряхтывая встал, притянул дверь за ручку и только тогда повернулся на свет склоненным лицом.

На нарах лежала связка соболей.

– Ну дак чо? – Панфилыч внимательно посмотрел на соболей, но в руки не взял.

– Ничо. Поймал, говорю, соболей, – задохнулся Михаил.

– Поймал, и ладно.

– Дак чо делать-то будем?

Панфилыч замолчал совсем и не отвечал, и будто не слышал ничего. Он возился с ужином, ходил за водой, рубил на пороге сохатину, заваривал чай, оттаивал буханку хлеба, насадив ее на гвоздик горбушкой возле раскаленной трубы, поставил миски две, и ложки две положил, потом накрыл крышкой кипевшее и плевавшееся салом мясо на сковороде, слил лапшу через порог, открывал дверь зимовья, когда становилось жарко, закрывал ее снова, когда становилось холодно, намесил в тазике собакам, но ничего не говорил и не смотрел на Михаила и на соболей, лежавших на нарах.

Михаил чувствовал себя немного в дураках, но и сам тоже оттягивал решительный разговор, и ничего ему не оставалось, как взять ложку и начать есть лапшу с мясом, которой навалил ему Панфилыч здоровую гору.

– Мало вам все, Панфилыч?

Панфилыч медведем навис над миской и глаз не поднимал, но между прочим, садясь за стол, соболей как ни в чем не бывало взял и сунул в мешок, что можно было понимать как предложение пустить неукравшихся соболей в общий котел.

5

Михаил закурил, но со злостью, которая накапливалась в нем от презрительного молчания напарника и не находила выхода, он даже не чувствовал вкуса табака.

Панфилыч маячил по зимовью, полоскал недопитым чаем миски, ложки, даже подмел полы голиком и перебрал свою постель. Он раздевался спать уже.

Как ничем ничего!

– Что ж, так и будем в молчанку играть? – крикнул Михаил и сел на своих нарах.

– Не об чем нам с тобой разговаривать! – Панфилыч повернулся к Михаилу, придерживая руками полуспущенные штаны. По голосу было понятно, что молчание его не было молчанием виноватого и придавленного виной предателя, а было презрительным молчанием пойманного вора. – Щенок ты против меня, понял, нет?

Близко наклонившаяся к Михаилу голова Панфилыча презрительно кивнула, и кивнула с потолка по стенам мягкой неслышной птицей огромная тень головы.

Михаил сильно ударил в закрытое тенью лицо напарника.

Панфилыч тяжело охнул и грузно сел на пол между нарами и столом.

Он долго сидел там. Потом из темноты поднялась правая рука, ухватилась за угол стола, левая оперлась на нары, правая отпустила стол и закрыла поднявшееся над столом на солярный свет лампы окровавленное лицо, в эту руку Панфилыч быстро проговорил то, что непонятно бубнил под столом:

– За-ради Паны, хватит! За-ради Паны, Миша!

Неожиданные слова эти как холодной водой окатили Михаила; судорога, охватившая все тело, обмякла, отпустила, кулаки разжались, он заскрипел зубами и завалился на свои нары лицом к стене.

Ночью Панфилыч ходил на улицу, прикладывал к опухшему лицу снег. Зимовье простыло, он хотел подтопить печку, а присел на корточки, и голова у него закружилась, и он опустился на пол.

Михаил просыпался и наблюдал за напарником. Под утро Михаил сам встал и растопил печку и посидел над ней с папиросой. Панфилыч, по всей видимости, спал, но вдруг сказал неожиданно:

– Уж ты меня доли не лишай. Не доли меня, Миша. Было между нами, а пенсию мне все же надо получить.

– Кто вашу пенсию трогает, хоть все на себя напишите. Мне не жалко. Пенсию государство всем дает: и который человек, и который двуличный. Я-то доносить не пойду, а вот другие – не знаю. На собраниях выступали – судить воров, которые на черный рынок пушнину продают, а сами?! Всех обманывали, просто всех! Государство обманывали, напарников обманывали!

– Кто другие-то, Миша? – слабым голосом спросил Панфилыч. – Митрий все же брательник. Кто еще-то?

– Кто-о! От кого-то же я узнал, как вы думаете? Уважал я Петра Панфилыча! Не слушал, что мне добры люди говорили, отмахивался. Не мне вас учить, а нету ума. Нету. Соболя ваши дерьмом пахнут. Я-то, глупый, прихожу с пушниной каждый раз, но, думаю, пускай старый обрадуется, и мне весело, удачу несу! А он-то все смурной да пасмурной, нахохленный! Это что же вам эти соболя стоили? Ни днем солнышка, ни ночью покоя, темнота норная, глядеть все, подглядывать, каждое слово двуличное! Эх, не от ума это, не от ума! Век же свободы не видать! То-то все у вас, как послушаешь, всю жизнь другие люди плохие, только вы хороший! А сами петлю и затянули.

– Не всегда я такой был, Миша. Люди научили.

– Соболей в дерьмо прятать? Научили, нечего сказать! Разве же это люди? Махнов да Поляков! Разве это люди? Князев, говорили, одел, обул, у него не учились? Не-ет, не верю! Это, значит, вы меня научите? Если возьму себе, значит, напарника, то как вы начну его на сахаре обманывать, начну от него долю сокрывать? Задавлюсь на осине, как Июда! Ни в жизнь!

– Погоди, деньги полюбишь. Вон, за Митрием же побежал, другие года не бегал.

– Не из-за денег я побежал, – спокойно ответил Михаил и даже улыбнулся непонятливому напарнику, говорил он сейчас как бы между прочим, все уже перегорело, было в прошлом как будто бы. Он опять точно осознал смысл своего поведения, о котором забывал время от времени со злости. – Не из-за денег! Сделаем проверку совести – берите их себе. Хватит вас на это? Молчит! Я бы из-за этих вонючих соболей два бы шага не сделал!

– Сделал бы, однако!

– Не сделал бы!

– Как не сделал, побежал ведь, догнал! Крови из меня добыл!

– Ничего вы не понимаете, Панфилыч.

– Чо я не понимаю, жизнь прожил.

– Принцип!

– Принципы разные, какой такой?

– Такой. – Печка была алая, Михаил с некоторым удовольствием плюнул на раскаленную жесть. – Очень обыкновенный! Я вот их в печку затолкаю сейчас!

6

Зимовье наполнилось жаром до самого низу, до самых холодных углов в нижних венцах. Михаил подбросил еще полешков и полез на нары.

Напарники долго молчали. Михаил уже успокоенно засыпал, когда Панфилыч сказал, в полной уверенности, что напарник слушает и все еще на взводе разговора:

– Принцип я тоже понимаю, да удержаться не могу. Помнишь, я Пане пятьсот рублей давал?

– Давали.

– Марковне обещал, что назад брать не буду. Без отдачи. Она радая была дать денег в вашу семью.

– А ведь взяли.

– Спокою не было, и взял.

– Марковна – душа человек.

– Узнала, что я деньги взял от вас, колесом по избе ходила. Страмила меня: мол, с сына бы ты взял деньги назад, с Павлика, значит, с нашего, если бы живой был? Сверстники же вы. Побил я ее. Себя не переделаешь; можно сказать, болел тогда, месяц черный был. Спокою не было. Потому и взял. С принципом не всякий проживет.

– Ну, вот хочу спросить: а на войне? Ведь воевали же вы, ордена даром не дают. Там тоже принцип, смерть же рядом!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: