Можно было бы летяги на приманку, а незачем, кончилась охота.
Панфилыч с тяжелым сердцем вынул летяг и спустил плашку.
Все.
За зиму от тарашетцев знаку никакого не было, только два раза пересекали ухаловскую тайгу чьи-то чужие следы, но к плашкам не подходили, а просто с собакой пронизали участок, да и то, можно предположить, по незнанию местности.
Занастило после солнечных дней, после оттепелей. Самое бы время сходить за лосями, их теперь – только след найти. На лыжах сейчас куда хочешь иди, не провалишься, а лосям – хана. Смысла только нет: не вывезти лося отсюда, а ближе к деревне можно попасться.
Отношения у напарников не налаживались, они и не поминали про случай, а в глаза друг другу не глядели. Михаил переживал больше Панфилыча и сердился на себя за это, на свою слабую душу. Другой на его месте заел бы виноватого, а он сам мучился.
Не как прежде, по-стариковски вопросительно пробормотал однажды Панфилыч, что пора бы вроде собираться, сидеть нечего, промысел закрывается скоро, пустое время настает. Михаил сразу согласился, как и привык всегда соглашаться. Они обошли плашки, позакрывали и двинулись из тайги. По подсчетам, даже округленным, средний план они перевыполнили ровно в два раза. То есть надобность в приписке Панфилычу ельменевской добычи отпала, разговора на эту тему больше не было, да и вообще разговоров было мало, больше слушали приемник. Но и радио пришло к концу – сели батарейки.
Михаил от нечего делать соорудил понягу здоровую и нагрузился как лошадь, а старый рваный рюкзак оставил на балке.
Под большими тюками, обносившиеся, исхудалые охотники, сопровождаемые собаками, тоже исхудавшими, двинулись в муторный длинный глубокоснежный путь по окостеневшей, заваленной снегом по самые крыши тайге.
Собаки сначала бежали впереди, но участок проторенной тропы быстро кончился, и собакам пришлось пристроиться сзади, так что получалась цепочка: Михаил, Панфилыч, Саян, Байкал, Удар.
Зимовье, припертое колом, выстыло за десять часов, а к тому времени, как охотники заночевали на самом хребте, температура зимовья в Теплой пади была на три градуса выше, чем снаружи, – 37 по Цельсию, и ничего не было удивительного, что поллитровая банка с чаем – Панфилыч чай студил, да забыл о нем, – давно уже лопнула.
3
Панфилыч совсем не спал в эту ночь, задремывал, сидя на корточках спиной к огню, просыпался, а когда захотел развернуться – охнул и не смог, и так на карачках и ползал от огня к лежбищу из пихтовых лап, замерзал на этой постели и снова сползал в нестерпимый, но однобокий жар утонувшего в снегу костра.
Утром шли медленнее, чем вчера. Михаил нес часть ухаловского груза. До князевских избушек дошли где-то к часу ночи. Избушки самого Князева, разумеется, давно уже окончательно сгнили, стояли здесь уже третьи или вторые, во всяком случае, избушки, но звались упорно князевскими.
Отночевали славно. Остался последний переход, до Сибирского тракта.
На полдень донесся первый волнообразный звук сирены электровоза с магистрали. Электровоз, давая эту сирену, проносился где-то на подъеме с поворотом, над нижнеталдинским кладбищем.
Михаила всколыхнул этот звук через тупую усталость, давно он его не слышал, в тайге-то, но неизвестно, легче от этого или тяжелее.
Часто теперь доносился звук сирены, магистраль ведь под большой нагрузкой. К вечеру стало видно огоньки фар проносившихся внизу, в долине, лесовозов. В темноте уже вышли на лесовозную дорогу, и пришлось снять лыжи и тащить их на себе. Ноги отвыкли ходить по дороге.
На шоссе им сразу повезло. В Нижнеталдинск почти порожняком ехал знакомый, бывший потребсоюзовский шофер. В потребсоюзе все шоферы переработали: как попадали в затруднение, так туда, до хорошего места перебиться. Он сначала проехал, потом остановился, и охотники, неловко подпрыгивая, побежали к нему, качаясь под тюками.
Пашков едва помещался в узком пространстве между спинкой и рулем. Он закурил, привалив руль огромным брюхом, расстегнутым до майки, сытый, горячий, веселый. Охотники покидали груз и собак в кузов, где лежали два подозрительных мешка килограммов по пятьдесят. В кабине уселись с трудом. Пашков сказал, что везет в Нижнеталдинск брату корову. Вез он ее, странное дело, ночью почему-то. Пашков много говорил, шутил, смеялся.
Панфилыч задремал, не прислушивался к разговору, его охватило бензиновым теплом, и он мутно подумал, погружаясь в дрему от слабости и изношенности, что врет Толстый; известно, какая корова, рога лопатой. Не успел он это додумать, как фары уперлись в его палисадник.
Михаил расталкивал напарника, что-то говорил, чему-то смеялся вместе с шофером, Панфилыч неодобрительно помахал рукой на их веселье. Михаил уже в это время был в кузове, сбросил груз, лыжи, Удара.
Панфилыч понуро и молча оглядывался, ноги едва держали вареное осевшее грузное тело старика. Михаил уже снова был рядом, что-то говорил, стучал в наглухо заложенные ворота ухаловского дома.
Откликнулась с крыльца Марковна, заохала, загремела заложкой:
– Ты, отец, чо ли?
Панфилыч, ни слова не говоря, прошел мимо Марковны, поднялся на крыльцо, равнодушно посмотрел на сидевшую на половике под столом дочь, прошел в кухню и обессиленно опустился на стул. Калерочка подобралась к отцу, что-то залопотала радостное, на большом лице карлицы блуждала пугающая улыбка.
Марковна возилась в сенях с вещами. В голове у Панфилыча стоял какой-то глухой неразборчивый шум, заурчала машина, ушла, замолкла, а шум остался.
Михаил к теще не поехал. С тестем можно было бы посидеть, но к теще не хотелось. Пашков завез его прямо в промерзшую до льда на углах избу. Пашков был компанейский мужик, когда у него были хороши дела. Сейчас были хороши, он вез браконьерского лося, и следов за ним не было. Он достал бутылку и поставил на стол. Тут они и выпили, в холоде, закусив настроганной ножом мороженой сохатиной, посыпанной солью и перцем.
– Так и живешь, значитца!
– Так и живу, а чо мне? – ответил Михаил. – Сын в интернате да у тещи.
Толстый Пашков уехал.
Михаил натаскал дров, затопил печку и лег спать в одежде и в ичигах, собрав на себя все одеяла, не для кого было раздеваться.
4
На следующий день с обеда стали заходить знакомые и соседи.
Панфилыч был неразговорчив, бутылку не ставил, устало молчал и хмуро говорил уходившим без понятия гостям: бывай, бывай!
Вечером пришел Михаил, в «москвичке» с каракулевым воротником, в каракулевой шапке, в новой синей рубашке под дорогим костюмом, отмытый, выбритый, постриженный, в облаке одеколона.
Напарники посидели над пушниной, почистили, пообтряхивали, порасчесывали. Марковна позашивала кое-где.
Панфилыч понемногу пришел в себя от усталости, но был по-прежнему хмур. Сдавать решили на следующий день. Добыто было много, что называется, за глаза. Столько Панфилыч не приносил в контору с шестьдесят второго года, а уж тогда была у него удача. Видно, напоследки улыбнулось ему охотничье счастье. Михаил же никогда столько не имел.
Связка в одиннадцать соболей так и лежала связанная.
Панфилыч вынул ее из мешка, медленно потянулся за ножом, медленно разрезал бечевку, разбросал соболей по цветам. Михаил и глаз не поднял. Так и смешались роковые соболя с товарищескими, будто ничего и не было.
Панфилыч наметанным глазом оценил соболей, раскладывая их на кучки, и посчитал деньги в уме. Сумма получилась крупная.
Михаил пошутил: что, дескать, получить бы эти деньги разом, а не ждать, пока дадут вторую половину после пушбазы. Панфилыч на это промолчал.
Марковна помнила Митрия – должен бы был приехать, да и за медведя отчитаться. Но Митрий не пришел, душа у него послабже, чем у старшего брата.
Из новостей, которые принес Михаил, было две заметные: одна про то, что где-то на речке Золотоноше два бича напали на охотника и хотели ограбить, а он отбился и одного бича застрелил, а другого два дня выводил из тайги со связанными руками, поморозил и кормил с ложечки. Охотник был золотоношенский, но из каких-то приезжих, по фамилии Сухарев, и вот теперь неизвестно, что будет. Милиция еще не вернулась с места преступления, а оба героя сидят в милиции – и виноватый, и пострадавший; а черт его знает, может, он на них напал, а не они на него.