К нам обратился эсэсовец. Он не кричал, не требовал держать равнение в строю.

– Вы направляетесь в особую «бомбовую команду». Вас поместят в товарные вагоны, и с этого момента вы будете жить на железной дороге. Будете делать остановки там, где бомбили воздушные бандиты, и восстанавливать то, что разрушено. Вас будут хорошо кормить. После ликвидации следов налета поедете дальше. Это для вас единственная возможность заслужить доверие.

Его слова звучали в наших ушах как музыка. Наконец-то прочь из лагеря!

– Ясно одно – хуже не будет,- сказал я.- Что может быть страшнее тифозных бараков?

Мы вышли за ворота. Спокойно разговаривали друг с другом, и никто нас не останавливал, не кричал, не набрасывался на нас с дубинкой, не науськивал собак. Мы неожиданно приобрели для немцев какую-то ценность. Такого еще не случалось. Нас доставили на лагерную станцию и там передали в руки тридцати ополченцев, одетых в военную форму. Все – в возрасте не менее пятидесяти лет. В последнее время в лагере стало появляться все больше пожилых солдат. Их называли секретным оружием Гитлера- Фау-3. Позднее явились и Фау-4: старики на костылях, которых фюрер заставил надеть солдатскую форму. Эсэсовец, сопровождавший нас, отошел в сторону. Ополченцы рассматривали нас с любопытством.

– Да, силачами вас не назовешь,- сказал пожилой лейтенант.- Разместитесь по двадцать человек в вагоне. Если хотите попасть со своими, держитесь вместе.

Нас никто не подгонял, не ругал. По всему было видно, что они делали дело, которое им самим не очень нравилось, они явно предпочли бы сидеть дома с газетой в руках, сунув ноги в домашние туфли.

Мы разделились на группы, после чего лейтенант сказал:

– Вам, наверное, рассказывали, что от вас требуется? Будете вести себя спокойно, мы вам не станем надоедать. Попытаетесь бежать – расстреляем. Остальное вам расскажут в пути. Начинайте посадку, чертовски холодно.

Мы разошлись по вагонам. По двадцать человек с пятью охранниками. На одной стороне вагона находились места для охраны, на другой стояли трехэтажные нары для нас – как в лагере. Только здесь полагалось одно место на двоих.

Поезд сразу же отправился. Толстый ефрейтор снял полотенце с корзины, стоявшей в центре вагона. В ней лежал хлеб.

– Вы будете получать такой же паек, как и мы. Триста граммов хлеба утром, суп днем и вечером. У вас такой вид, словно вы несколько месяцев не ели.

Мы промолчали, еще не понимая, в чем дело – немцы спокойно разговаривают с нами, раздают хлеб… Ополченцы аккуратно резали его ломтиками, мы же мгновенно съели все разом. Только после того, как хлеб был съеден, мы поняли, что все это происходит наяву. Мы слушали стук колес на стыках, гудок паровоза. За решетками окна пролетали вершины деревьев, столбы и провода. Нет сомнения – мы удаляемся от Дахау.

Немцы молча наблюдали, как мы ели.

– В лагере было не сладко?- спросил один из них.

Мы утвердительно кивнули.

– У нас будет лучше.

Мы переглянулись, не веря своим ушам. Остальные немцы спокойно продолжали есть, не вмешиваясь в разговор. Может быть, они против Гитлера?

– У нас не принято кричать «хайль Гитлер».

– Там мы тоже обходились без этого,- заметил я угрюмо.

– Говоришь по-немецки?

– Ты же слышишь,- ответил я, подчеркнув это «ты», чтобы вывести его из себя. Но он никак не отреагировал. Возможно, эти немцы бравировали своей простотой в обращении и нарочно вели все эти разговоры, чтобы им было легче добиться от нас повиновения. Видимо, им не хотелось лишних хлопот. Когда человеку уже за пятьдесят, ему хочется только одного – чтобы его оставили в покое.

И все же мы радовались. Даже немецкий звучал в устах наших теперешних охранников не так грубо, как у эсэсовцев или лагерного персонала.

– Откуда вы?

– Из Бельгии.

– В прошлую войну я воевал в Бельгии. Схватил ревматизм на вашей проклятой реке Эйзер. Как называется тот город… Дикельмюде?

– Диксмейде.

– Ах да, Диксмейде. Война – скверная штука.

Через некоторое время поезд остановился. Охранники открыли дверь.

– Кому пришла нужда – сходите. Только не вздумайте бежать. При малейшей попытке к бегству будем стрелять. Мы не собираемся вас истязать, но и рисковать ради вас жизнью не желаем.

Мы вышли из вагона, чтобы оправиться. Ополченцы выставили охрану, но не для того, чтобы стеречь нас,- они должны были не подпускать к составу посторонних. Остальные начали разбирать деревянный забор вдоль путей.

– Не погибать же в самом деле от холода.

Угля нет, вот все и воруют дрова. И потом, если мы не разберем этот забор, то завтра или послезавтра его все равно уничтожат американцы.

Нас они помогать не просили. Видимо, они поняли, что у нас нет сил работать, и стали сами передавать доски друг другу по цепочке.

– Надо позаботиться о том, чтобы у нас всегда был запас дров. Мало этой проклятой жизни на колесах, мы еще будем околевать от холода!

Растопили стоявшую посередине вагона черную печку-времянку, и от нее начало расходиться приятное тепло. С каждой секундой мы удалялись от Дахау. Кошмарный сон кончился. Гудок паровоза звучал для нас как сигнал освобождения, перестук колес – как ликующий зов надежды. Только теперь мы поняли, что вырвались из лагеря смерти. Мы недоуменно смотрели друг на друга, боясь поверить неожиданному счастью.

Обстановка в вагоне была почти домашняя. Никакой брани, никаких побоев. Ополченцы рассказывали друг другу соленые анекдоты, совсем как наши солдаты, и громко хохотали. Показывали друг другу семейные фотографии. Вспоминали сына соседа, сложившего голову в России, судачили о чьей-то дочери, забеременевшей от поляка. Они курили сигареты, и, если кто-то из них бросал окурок, мы тут же подбирали. Казалось, что мы снова стали людьми, хотя и находились под охраной врагов.

Но действительно ли они были врагами? А не ошибались ли мы, считая, что все немцы заодно с нацистами? Может быть, в душе эти ополченцы даже сочувствовали нам? А что, если они по горло сыты своим фюрером и его нацистской бандой? Впрочем, если они и не были нашими врагами, то не были и нашими союзниками. В противном случае они должны были восстать, как восстали мы, как восстали против Гитлера в самой Германии немцы в 1934 году.

Но тогда мы не очень задумывались над этими вопросами, так как чувствовали себя почти счастливыми. Теперь, выбравшись из лагеря, мы были уверены, что переживем войну.

Однако многие из нас потеряли в лагере слишком много сил. На следующий день несколько человек заболели, в том числе и я. Никакой боли я не чувствовал, температуры тоже не было – просто совсем обессилел и пропало желание двигаться. Я не вставал с нар, мной овладело безразличие ко всему на свете. Я не ел, отказался даже от окурка сигареты.

В эшелоне был врач. Он осмотрел заболевших. До сих пор вижу его скептическую ухмылку, когда он сказал, пощупав мой пульс: «Неужели они там не заметили, что парень отдает концы?»

Поезд стучал по рельсам, а я готовился к смерти. Смерть не была страшна, смерть-это вечный покой, избавление. Я мыслил возвышенными категориями… Вся жизнь-тюрьма, из которой освобождает только смерть.

– Что с тобой? Плохо?

Спрашивал кто-то из наших. Теперь я уже не помню его фамилии.

– Возьми мой хлеб,- сказал я.

– У тебя что-нибудь болит? Надо держаться. Сейчас нам стали давать больше еды, мы должны выкарабкаться.

Он не понимал меня. Он не знал, какой заманчивой казалась мне теперь смерть, не осознавал, что я обрел новую цель жизни – смерть.

– Возьми мой хлеб. Я не хочу есть.

– Я спрячу его для тебя.

– Не надо, ни к чему. Я не хочу есть. Ешь сам.

В ту ночь умер мой сосед по койке.

Я смотрел на покойника.

Смотрел так, как когда-то мне советовал голландский доктор.

Сначала я смотрел равнодушно, без особого волнения. Мне хотелось знать, что происходит с человеком, когда смерть освобождает его от мук. На его губах застыла страшная усмешка, словно смерть обманула его, словно он ждал от нее чего-то другого. Я вдруг представил себя на его месте. Я вспомнил слова Друга о том, что надо смотреть на покойника и думать, что он умер такой смертью, какой сам ты умереть не хочешь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: