10

Марсианин

История эта наделала шуму, из Владивостокской прокуратуры прибыла специальная следственная комиссия. Было создано «Дело о групповом убийстве в бане». Троих ребят, принимавших участие в избиении, отправили закованными в наручники во внутреннюю тюрьму.

Каждому из них предстояло получить теперь «довесок» — новый дополнительный (и немалый) срок.

Все остальные попали вместо карантинной зоны в БУР (Барак Усиленного Режима). По существу, это был самый обычный карцер. И уже чувствовал я, что карцеры будут теперь сопутствовать мне постоянно и вся моя лагерная жизнь пройдет отныне под этим знаком!

Вечером мы долго не спали с Лениным, толковали о случившемся.

— Как же это все-таки произошло? И главное — за что? — спросил я, с отвращением припоминая подробности убийства — шевелящиеся тела, кровяную радужную пену. — За что их? Неужели за одни только слова? За сомнения?

— Сам не пойму, — наморщился задумчиво, собрал складками кожу на лбу. — В общем, если бы Рябой не побежал тогда, ничего бы и не было. Ну, поорали бы малость. Ну, может, дали бы разок по шее, — эка важность! А он вдруг рванул к дверям… С этого и началось.

— Кошмар, — пробормотал я.

— Да уж конечно, — согласился он, позевывая. — Хорошего мало. Но с другой стороны, что Бог ни делает…

— Бога ты сюда не приплетай! — сказал я.

— Нельзя? — спросил он с юмором. — Ладно, не буду. Мне все едино — что Бог, что сатана! Я человек простой, необразованный. Да и вообще, дело не в том.

— А в чем же?

— Дело в том, что время сейчас особое, смутное… Война! — он посмотрел на меня, сощурясь. — Верно я говорю, интеллигент?

— Н-ну, верно.

— Верно, — повторил он медленно. — Ну, а раз война — всякие сомнения уже пахнут предательством. Кто знает, что у этого Рябого было на уме? Ты знаешь?

— Нет, — я пожал плечами. — Откуда?

— И я не знаю, — сказал он. — И никто. А сейчас самое главное — знать именно это! Знать, чем дышит человек, на что он годится, к кому можно без опаски повернуться спиной.

— Это, пожалуй, самое сложное, — возразил я. — Чем дышит человек? Поди разберись.

— Можно, — сказал Ленин, — можно и тут разобраться. Есть слова, есть поступки, по ним и надо судить. Вот, скажем, ты…

— А что — я? — мгновенно настораживаясь, спросил я. — Что?

Я все время чувствовал, что Ленин исподволь, но неуклонно добирается до меня. Кружит, делает петли… И круги эти постепенно сужаются.

— Что, собственно, можно сказать о моих поступках?

— Да, в общем, ничего существенного. Так только — мелочи. Взять хотя бы ту же баню… Ты как себя повел?

— Никак…

— В том-то и суть!

— Ну, хорошо, — сказал я тогда, — а ты? Как ты себя повел?

— Так я — причем? — удивленно развел он руками. — Я был в стороне.

— Ну а я рядом. И что же? Там было много народу. Кто успел — тот сделал. Я не успел.

— Вот, вот. Сделал Девка. А почему? Шайка с кипятком-то ведь была у тебя в руках!

— Так уж вышло. Девка подскочил, выхватил…

— Нет, голубок. Ты сам ему отдал! Я хоть и оказался в стороне, но все видел, — Ленин придвинулся, задышал мне в лицо. — Не осмелился, не рискнул плеснуть; предпочел, чтобы марались другие!

— К чему ты все это говоришь? — спросил я негромко. — Хочешь обвинить меня в чем-то? Давай!

— Обвинить пока трудновато, — усмехнулся он, — но подозрения — это правда — имеются.

— Так изложи их! — я приподнялся, глядя в круглые его, ледяные глаза. — Изложи свою мысль, черт тебя возьми! В чем ты меня подозреваешь?

— В том, что ты не наш…

— Кто же я, по-твоему?

— Хрен тебя знает. Марсианин… Из другого мира! Не из блатного — во всяком случае!

— Эт-то еще надо доказать! — заявил я. — Сам знаешь: без уличающих фактов…

— Кое-какие уже есть, — сказал он, — да, кое-какие. — Ты вот говоришь, что твоя мать проститутка, а отец ростовский босяк. Правильно? Что ты вырос в притоне… Так?

Все это я, действительно, говорил когда-то. И не раз. И теперь мне пришлось согласиться с Лениным.

— Допустим, — сказал я, изучая его и готовясь к очередному подвоху.

— Тогда растолкуй — откуда эта начинка? Вся эта твоя образованность, интеллигентность — откуда они? Кто приучил тебя к книжкам, к сочинительству — отец-босяк? Или мать-проститутка? Культурный был у тебя притон…

Я растерялся на мгновение; слишком внезапно нанесен был этот удар! Однако молчать нельзя было. И подавшись к нему, сказал:

— Почем ты знаешь, может быть, я гений! Вроде Максима Горького. Слышал о таком писателе? Он тоже вырос в притонах. Но, даже если я и выдумал эти дурацкие притоны, что из этого?

— Если выдумал одно, вполне можешь и другое… Все остальное.

— В остальном ты ничего не можешь мне предъявить! Меня многие знают. Знают по делам, по свободе! Все эти домыслы — на песке. Доказать ты ничего не сможешь. А вот я, например, могу тебя публично обвинить в том, что ты специально работаешь на сучню — подкапываешься под честных урок, порочишь их, ослабляешь наши ряды.

— А ты ловок, — сказал он протяжно. — Да-а-а, ловок… Интересно было бы с тобой колупнуться всерьез.

— Ну что ж, — сказал я, — рискни.

— Рискну, — спокойна ответил он, — только не сейчас. Потом как-нибудь. Посмотрю еще на тебя. Поприглядываюсь.

* * *

Ленин, в общем, угадал все точно. Я и в самом деле был Марсианином — был чужим здесь, пришедшим со стороны! Но ему я, конечно, не мог тогда признаться в этом…

Теперь, наконец, пришла пора оглянуться на прошлое. Впереди еще длинная водная дорога, многие сотни морских миль. Кораблю предстоит пройти Татарский пролив, затем — пролив Лаперуза. Миновать туманные берега Японии, скалистый и ветреный Сахалин. А потом — пересечь Охотское море, седое, мутное, дышащее осенней стужей.

Там корабль еще долго будет идти, поднимаясь к шестидесятой параллели, будет вздрагивать и скрипеть, зарываясь в пену, переваливаясь в соленых бурунах… И, воспользовавшись случаем, я хочу припомнить свое детство и юность и рассказать обо всем подробно.

Рассказать о том, как рухнула и распалась моя семья, как я начал бродяжничать. Как и с чего это все началось.

Часть вторая

Шторм над Россией

11

Подмосковье

Если лагерную мою жизнь проще всего изобразить графически — углем, черной тушью, — то детство и юность мои живописны, пестры, исполнены сочных бликов и ярких тонов.

Стоит только прикрыть глаза, на мгновение заслонить их ладонью, и тотчас же передо мной возникают подмосковные сосны — сквозная, синяя, прошивая солнцем хвоя, оранжевые стволы и белый песок…

Под шумящими этими соснами, в дачном поселке Кратово, прошли все мои ранние годы. Обширный наш поселок принадлежал всероссийскому обществу старых большевиков и политкаторжан; здесь жили семьи участников революции, ветеранов подполья и героев гражданской войны.

Одним из организаторов этого общества был мой отец — Евгений Андреевич Трифонов.

Я вижу его отчетливо, как живого. Вижу, как он улыбается, морща брови, поблескивая стеклышками пенсне; как грустит он и гневается (лицо его при этом твердеет, становится угловатым, словно бы вырубленным из камня). Вижу, как идет он по улицам поселка — размашисто, чуть косолапо, по-кавалерийски, плотно вбивая в пыль каблуки армейских сапог.

Кадровый офицер, он презирал штатскую одежду, все эти галстуки и пиджачки. Он всю жизнь носил военную форму. Только ее! И таким остался в моей памяти навечно: гимнастерка, орден Боевого Красного Знамени (у него был орден за номером 300), скрипучая портупея, кобура на ремне.

Поясной этот ремень — широкий, желтый, с металлической пряжкой, на которой поблескивала выпуклая звезда, — пожалуй, запомнился мне сильнее всего. Отец нередко сек им меня, наказывал за провинности: за разбитое из рогатки стекло, за костер, который я разложил в дровяном сарае, играя в индейцев…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: