— Через одного моего друга, ваше высочество...

Конечно, мадам д’Онуа нарочно не стала договаривать. Предлагала Анне своим молчанием этим возможность задать ещё вопросы поощрительные...

Но молчание продлилось чуть дольше, нежели полагала старая дама. Само это слово «друг» («ami») и эта — чуть — скованность, с которой слово было произнесено, всё это тотчас сбило, смешало стройность Анниных мыслей... Она поняла, что такое «друг», и резким усилием воли сдержала это девчоночье изумление наивное, уже готовое выплеснуться в виде коротких возгласов-вопросов изумления: «Как? Вы?», и — самое глупое: «О, вам же столько лет!» Анна сдержалась. Не поднялись изумлённо бровки, не всплеснулись девически звонко вопросы. Но помыслилось больно о матери, об этой домашности, уютности, о матери, уютно-толстой, с отцовым чулком на коленях... А быть может, и нет предела женскому естеству и чувствам женским. И это одна лишь видимость — уютная толстая мать; старая, с набрякшими жилками на потемнелых тыльных сторонах ладоней мадам д’Онуа. Это они видятся такими. А на самом деле они вовсе и не слабые, не домашние, не строгие. Они... — как вакханки — -жрицы древнего бога вина Бахуса, на картинах в той французской книге о гобеленах... Они целуют и обнимают страстно своих амантов — любовников, и любовь для них важнее всего, важнее детей, важнее строгости и нравственности... Но так не должно быть! Вот госпожа Ламбер пишет... Анна верит писаниям госпожи Ламбер. Нет, нет, нет, на свете многое важнее плоти и чувств... Дела правления, верность, нравственность... Да, следует иметь твёрдые убеждения нравственности...

Анна заметила, что мадам д’Онуа уже начинает, должно быть, толковать по-своему её молчание.

А ей ведь нужна мадам д’Онуа, нужна как помощница, сочувственница, понимающая, почти любящая... Нельзя, чтобы мадам д’Онуа сомневалась, усомнилась в Анне... И далее уже и не было времени думать...

   — Кто этот человек? — спросила Анна. — Вы полностью доверяетесь ему? В полной мере?

   — Да, ваше высочество. — Мадам д’Онуа сделалась собранной, сдержанной. Речь не о её любовных делах шла, о деле государственном...

   — Что ж, я доверяюсь вам. Начинайте действовать...

Анна отвернулась. Мадам д’Онуа помедлила. Ожидала повторения вопроса «кто он?». Определяла, рассказывать ли о нём... Но поняла, что принцесса даже и не ждёт сейчас никаких слов об этом человеке. И уже в своей комнате старая женщина подумала, почему девочка словно бы и не хотела ответа на свой же вопрос? Разве ей не было просто любопытно? И что же? Захотела показать своё безразличие ко всему, что не идёт непосредственно к делу? Или и вправду оно уже существует, её такое безразличие?..

Анна взошла по ступенькам. Мадам д’Онуа шла впереди. Дверь уже была отворена. Анне, когда вступила, почудилось было, что в передней много солдат в мундирах и шляпах, и все говорят грубыми голосами. Страх мятежа, передавшийся, должно быть, от отца, от его детского страха стрельцов, охватил на миг словно бы всё её существо. Но так же мгновенно справилась с собою, опомнилась... Их было всего лишь трое — отцовы дежурные денщики. И четвёртый — парик пудреный, буклями — уже кланялся низко, придворным поклоном. Почудилось Анне, будто она прежде видала его. Но она видала столь многих отцовых, государевых приближённых...

И уже шла следом за мадам д’Онуа. А мадам д’Онуа уверенно и даже и быстро поспешала за этим человеком. Анна так и не успела разглядеть его...

Анна бывала в Монплезире и сейчас поняла, что направляются они всё же в отцов кабинет. И вот она уже одна — спутники-провожатые отстали, их нет, будто растворились, растаяли в глуби смутной коридора...

Анна растворила дверь и тотчас подумала, что открывает дверь слишком широко и уверенно. А ведь она — незваная... Но было уже поздно.

* * *

Отец сидел за столом, и это было непривычно. Прежде она видывала его сидящим у голландской печи, или на лавке, на стуле, боком у стола. Но сейчас он сидел за столом, был в тёмном халате. Лицо виделось Анне большим, почти одутловатым, болезненным. Этот болезненный вид отца испугал её. Быть может, и не надобно говорить с ним. Разве его здравие не дороже ей всего на свете! Разве для государства не важнее всего это его здравие?..

И сделалось странно. Ведь столько дел, весь ход, весь лад большого государства, всё зависело от этого, большого и сильного, но уже такого измученного, болезненного человека, от одного человека!..

На широкой столешнице раскинуты были бумаги и стоял писчий прибор. Государь работал.

И едва слышный, но непредусмотренный скрип растворяемой двери заставил его вскинуть голову. Круглые тёмные глаза выразили почти неприязнь... Соотнеслись в сознании Анны с этими его встрёпанными — пряди вьющиеся — торчком, густо-седыми власами... Оробела на миг. Он сердитует. Она помешала ему...

Но ежели она сейчас испугается и уйдёт, тогда... тогда уже никогда!..

И она заставила себя. Сжала в кулачок волю...

— Я прошу прощения у государя за столь внезапное и необъявленное появление своё. Осмелилась лишь по неотложности и важности дела моего. Желала бы иметь с вами беседу...

Теперь она лишь чуть опускала глаза, чтобы не встречаться прямо с его взглядом, но видеть, видеть... Ощутила эту пронзительность его глаз... Он испытующе смотрел. Он понимал!

   — Войди. Сядь, — рубил коротко.

Она вошла — скромность и достоинство. Села на обитый бархатом бордовым стул с высокой спинкой. Сидела перед государем.

   — В чём твоё дело? — Покамест был краток и отчуждён.

   — Желала бы говорить с вами о коронации государыни...

   — Что тебе в этом?..

Перебил? Или она сама сделала неладную паузу и потому перебил?..

   — Дозвольте мне говорить прямо...

   — Дозволяю! Далее — что?..

Делался нетерпелив. Надо было говорить прямо, искренне, совсем прямо и совсем искренне...

   — Государь! — И вдруг поднялась, чуть отодвинулась и стояла прямо, одною рукой опиралась о спинку стула — прямо. В простом платьице, чёрные волосы убраны просто. Но стояла горделиво и решительно... — Государь! Я молода. Я не радею о престоле и власти для себя, для удовлетворения собственных страстей и желаний, важных и значимых лишь для меня. Сейчас я мыслю о благе государства, на устроение коего тратили вы силы без счёту. Что будет с трудами вашими, когда не будет более — Вас?! Я не боюсь спрашивать, говорить, ибо радею не о себе. Выслушайте меня, молю вас1 Дело устроения государства, державы не может быть осилено, поднято одним человеком, даже если этот человек — вы! Вы, столь много сделавший, сотворите и самое важное сейчас — сделайте, создайте нечто такое, чтобы независимо от того, кто придёт к власти, государство оставалось бы в покое, возрастании и процветании... Я не знаю, что это должно быть, но по моему разумению — нечто вроде парламента, и при этом деление членов, составляющих его, на некоторые группы, противоборствующие друг с другом. И это мирное — будто на качелях — вперед-назад — противоборство — должно — я это чувствую! — дать государству устойчивость... Мой разум ещё молод, государь! Помогите мне, прошу вас!..

Прервалось дыхание. Замолкла.

   — Такова... — глухо произнёс государь. — Такова...

Он будто не то чтобы не верил, но как бы опасался своего впечатления теперешнего, внезапного, о ней. Она молчала. Он заговорил снова:

   — Думалось мне прежде, ты в тишайшую сестрицу мою удалась, в скромницу Федосью Алексеевну, а ты, выходит, в Софью пошла... — Взгляд его смягчился. Она успокаивалась. Но он спросил сухо и будто недоверчиво: — До коронации материной — что тебе?

   — Государь! Полагаю себя вашей преемницею и помощницей. И ежели вы объявите об этом гласно... И, стало быть, может возникнуть прельщение и смута, ежели при объявленной наследнице явится и миропомазанная, коронованная императрица...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: