Поднимается срочно занавес, и начинается спектакль. Вдруг оказывается, что актёры все готовы, и на все роли, а кто не успел, тот, конечно, опоздал. Младший сын от последней жены успешно одолевает все преграды и препятствия и садится на трон. Окна рубятся, щепки летят, армия и флот — всенепременно! И все уже гуляют в новых платьях и старательно бреются и моют руки перед едой... И — реформы, реформы, реформы... И женится он на европейской... ну, его дело... на ком хочет... И все уже понимают, что разное там наследование и выбирание — одна лишь видимость. А на деле одна-единственная законность действует — право силы и умения удерживать власть...

Для того чтобы изменять (всё и многое), Пётр издавал много указов. Указы должен кто-то исполнять, надо развить такую в государстве бюрократическую прослойку исполнителей указов. Прослойка эта, конечно, желает действовать в своих интересах, то есть воровать, пользоваться вовсю государственной казной и предоставлять выгодные должности, кому сама захочет. Эту необходимую прослойку, чтобы она не зарывалась, надо контролировать, сдерживать. Для подобного контроля желательно завести свободные и гласные прессу и судопроизводство. Это никак бы не получилось в первой половине века восемнадцатого (и во второй тоже). И все попытки Петра преобразить русское общество в свободную ассамблею провалились. Почему-то для проведения свободы в действительную жизнь постоянно вызывался на сцену какой-нибудь комендант-полицеймейстер. И странный демократизм государя общество никак не желало усваивать. Никто не хотел быть равным, и все поднятые из низов Демидовы, Меншиковы, Шафировы и Остерманы хотели сделаться баронами, и графами, и князьями, и вообще быть «равнее» всех... Общество было сословное. И при потомках Петра какой-нибудь генерал вытягивался перед каким-нибудь князем Андреем, который не был генералом, но был князем. И всё выходило, наверное, не так, как задумывалось, а, наверное, как должно было выходить. А сенаторам своим Пётр цену знал; пусть их, говаривал, пусть себе говорят не по листам, не по писанному, «дабы глупость каждого явлена была».

Но корабль Пётр оснастил. И корабль поплыл в громах победных салютов...

* * *

Всё же и русская история похожа на историю других европейских стран. Или это все истории просто похожи одна на другую, то есть несчастливы одинаково... Но вот, вот и своя русская борьба своих католиков (раскольников) и своих протестантов (сторонников государственной церкви). Но до своего русского Лангедока дело, кажется, не дошло. Ереси всё же там расцветают, где в моде чтение первоисточников — Ветхого Завета, Нового Завета. Читать и толковать, стало быть. На Руси это в моде не было. Не Библия, не Евангелия читались, а жития святых и труды отцов церкви. Оттого люди по большей части согласны были с государственной церковью, а государственная церковь — с государями.

При дворе уже сплетни сплетались и слухи о возможной отдаче одной из цесаревен в замужество во Францию. Перемена религии? Самые дерзкие полагали, что государя это не остановит: ну, не для дочери перемена, так для её детей, уже французских принцев и принцесс... Слова государя: «По мне, будь крещён, будь обрезан, лишь бы дело разумел!» Вот и Андрей Иванович Остерман, он хоть и «Андрей Иванович», а лютеранин. Хорошо хоть Шафиров крещён и более не иудей... Но которая из принцесс? Наталья мала... Елизавет хороша собою и нравом живая, но Анна поумнее будет, посерьёзнее... Имеет ли это значение?.. И герцог Голштинский... Уж этот герцог Голштинский со своим карликовым Шлезвигом и со своей прямой любовью... ах, со своей прямой любовью к Анне Петровне!..

* * *

Маскарад... Или не маскарад?.. Мундиры, кафтаны, шляпы — всё новое. Дипломатия — новая, войны — новые. Размах — новый — от персидского похода и киргиз-кайсацкия орды и покорения башкиров до финнов и карелов, от степей жарких до тундры холодной. Ветер взвивает императорский штандарт над поездом маскарадным — золотое поле и двуглавый орёл с картами-чертежами четырёх морей...

Церемониальный полонез сменился менуэтом. Девочка Елизавет особенно отличалась. И уже двор полнился слухами, будто вторая цесаревна для того так хорошо выучена танцевать этот парижский танец, чтобы непременно ей быть за французским королём, за тем самым, кого Пётр в бытность свою в Париже изволил на руках семилетнего нашивать... Но всё слухи, слухи... Однако в бойких переплясах-плясках штирийских, польских, черкесских и русских юные цесаревны не участвуют — наблюдается скромность...

* * *

...В зале танцевальной, когда вступила, стеснились в её взоре взволнованном лица мужские безбородые — двойные подбородки и одутловатость старческая, очарование округлых розовых, гладко — до чёрных точечек — выбритых юношеских щёк... Любовные интриги обретали внешнюю грациозность — ухаживанию и кокетству надлежало быть изящными...

Её смущала эта настойчивость его взгляда — так упорно и открыто он не сводил с неё глаз. В глазах его, кажется, серых... Нет, она сама присматриваться не станет — ни за что! Но в его этих серых глазах — такое искреннее восхищение ею, такой восторг... И от этого его взгляд видится ей мягким, добрым... И хочется самой глядеть на него... и сказать ему что-нибудь мягкое, доброе...

Тогда она почти сердится на отца. Зачем отец так небрежен с ним, почти насмешлив? Да, насмешлив... Но порою... порою отец очень добр с ним...

Никому, никому она ничего не может сказать. Никого не может прямо спросить: что же ей делать? Эти серые (да, серые) глаза не сводят с неё взгляда восхищенного и мягкого. И невольно склоняют её... Ах, если бы отец всё сказал, всё объяснил бы ей!.. Правда ли, что Елизавет прочат во Францию, за Людовика? Французская королева!.. В Париже, где все наряды, все притирания и духи!.. Но неужели такое возможно, чтобы Елизавет — в Париж, а её, Анну, куда?.. В Голштинское герцогство, в котором, кажется, недостаёт половины земель... Или менее половины?.. Но отец любит Анну более Елизавет, всегда любил... А если?.. А что же?..

Ах, это невозможно — выдерживать этот взгляд...

В уборной комнате она становится перед стенным зеркалом в завитках золочёных и глядит на себя. Очень она хороша — тоненькая, стройная... Но глаза, глаза... нельзя смотреть прямо, надобно держать глаза опущенными. Слишком блестящие и горячие глаза её...

Её гофмейстерина — старшая придворная дама Климентова — является почти тотчас. Цесаревен не положено оставлять одних.

Некому сказать, не с кем посоветоваться...

— Ах, Анна Ивановна!.. — Цесаревна говорит в зеркало — отражению гофмейстерины... Ещё мгновение — и всё скажется, до того сильно желание сказать, спросить совета, хоть что-то узнать!..

Но именно в этот самый момент является в уборной комнате новое лицо — девица Мавра Шепелева, сверстница почти обеим цесаревнам, она годом постарее Анны Петровны. Мавра бойка, и более тянет её к Елизавет, но Анна сама к Мавре тянется, и это тяготение девице Шепелевой льстит.

Анна краснеет и решительно оборачивается от зеркала. Ей неловко приказать гофмейстерине уйти. Но та (как Анна благодарна ей за эту понятливость и догадливость!) сама удаляется, пошумливая фижмами, широкая — бочонком — парчовая юбка будто потрескивает в шагу…

   — Маврушка...

Розой алеет личико цесаревны... Ах, почему знаема её тайна? Да нет, какая же тайна, когда он так глядит!..

И может быть, это и хорошо, что бойкая Маврушка принимается говорить, не дожидаясь спроса...

И уж речиста! Не остановится... А хорошо... Выходит, цесаревна ни о чём и не спрашивала, некасаемо до цесаревны... А Маврушка всё сама, просто сама...

Но неужели это правда? Неужели это может быть правдой? Как? Отец хочет ей оставить престол? Ей? Она — императрица? И при ней — он, супруг. Не император, нет, не соправитель, просто супруг, для любви, чтобы любить... А она — императрица!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: