— Я тут свой привет лекарю приписал, доведёшь до него, как обещался. Только не сам, а через кого-нибудь. Главное — письмо Ахмату береги, во все же другие дела не суйся. Вот, держи на дорогу! — И Лукомский сунул Федьке увесистый мешочек с деньгами.
Глава 3
ПОТЕХА
...Весёлые с медведи, и с бубны, и с сурны, и
со всякими бесовскими играми с иных городов
торговые люди и весёлые приезжают на тот
великий день, а от того бесчиния великого и
пьянства многие крестьянские души от пьянства
и от убойства умирают...
В тот же день, когда учинился разбой, в загородный дом великого князя прибыл под крепкой сторожей крытый возок. Объявился фряжский лекарь, а с ним стремянный Василий да прохожий Матвей, что упредил о разбое. Челядь шепталась по углам: вроде бы побитого злодея привезли для лечебы, — но ничего путного вызнать не смогла, так с пустыми охами и пошла спать. Вместе с нею стихли и приезжие.
Матвей прободрствовал почти всю ночь, но ничего опасного не выслушал. Рядом беззвучно спал стремянный великого князя, в соседних покоях по-иноземному высвистывал носом фряжский лекарь, на дворе время от времени протяжно перекликались часовые, под полом деловито пищали мыши — мирная ночная жизнь. Забылся Матвей лишь на склоне ночи, после вторых петухов, а вскоре мутные предутренние звуки просыпающегося дома вновь разбудили его. Замычали коровы на скотном дворе, заскрипел колодезный журавль, зашумели бабы в поварне, захлопали двери. Он полежал немного, не спеша оделся и вышел во двор.
Солнце уже встало. Его свет, разобранный подступившими елями в весёлые и дружные снопы, яркими бликами сверкал на стёклах верхнего этажа, золотил гребешок недавно построенного вокруг дома частокола, ослепительно вспыхивал на бердышах часовых. Свежесть прозрачного осеннего утра разогнала последние остатки дрёмы, наполнила тело бодростью. Матвей пробежал через двор к сторожевой вышке, одним махом одолел её свежеоструганные и всё ещё душистые ступени, остановился на верхней площадке и огляделся.
Вокруг разливалось широкое лесное море, в зелёную ткань которого вплеталось золото клёнов, багрянец осин, нежная розовость бересклета. Над ложбинами, лугами и речными долинами висели белые клочья тумана. Рядом катилась Яуза, терпеливо ворочая водяные колеса мельниц, тянувшихся по реке до самого пристанища, а за ним разливалась широкая вода Москвы-реки, по которой уже бежали ранние лодчонки. Лесной покров, окутавший землю до самого окоёма, изредка прорывался куполами церквей, островерхими звонницами и монастырскими постройками. Ближе всех казались стены Андроникова монастыря, опоясавшие холм на левом берегу Яузы. Там уже зазвонили к заутрене — ветер доносил слабые, но чистые звуки колоколов Спасского собора. Ниже по Яузе, у самого её устья, виднелся небесный купол церкви Никиты Мученика. Дальше, за Москвой-рекой, хмурились чуть различимые башни монастыря Иоанна под бором, а всё, что за ним, тонуло уже в синеватой дымке.
Правее Замоскворечья на высоком холме виднелся Московский Кремль. Его башни, колокольни и терема, утопающие в зелени садов, казались издали ярким осенним букетом, перевязанным белой лентой. Воображение Матвея дополняло скрытую далью, но хорошо знакомую картину. Златоверхий набережный терем с его причудливыми башенками и переходами представлялся сказочным дворцом, вынырнувшим из речного омута и взобравшимся через зелёный подол на гребень холма. По краям, словно шлемы дальних сторожевых, высились купола церкви Иоанна Предтечи и Благовещенского собора. В среднем ряду взметнулись грозными палицами маковки Архангельского собора, церкви Иоанна Лествичника и Рождества Богородицы. Ещё ближе пронзали небо острые пики Москворецкой, Тимофеевской и Фроловской башен. И к этому могучему воинству из расступившихся окрест лесов бежали разделённые кривыми улочками боярские хоромы, избёнки, церквушки, сбиваясь у стен в тугие кучи и распадаясь вдали от них на отдельные маленькие островки. Вся эта родная картина, заслонённая от солнца синей утренней дымкой, наполнила Матвея какой-то неизъяснимой радостью.
Спустившись с вышки, он озорно подмигнул пожилой скотнице, которая, осердясь, погрозила ему кулаком, ущипнул пробегавшую мимо упругую девку, отвесил смешной иноземный поклон суровому, не по-человечески заросшему ключнику.
— Чего кобелишься-то? — позёвывая, спросил тот.
— Хочу испросить у тебя самого какого ни есть наилучшего заморского вина, — улыбнулся ему Матвей.
— Тебе мальвазии или бургундского? — колыхнулась борода.
— Лучше бы греческого.
— Твоё вино на скотном дворе по желобку течёт, там и проси, — отвернулся ключник.
— Да я же не себе, — схватил его Матвей. — Мне государского лекаря Синего-Пресинего угостить надобно.
— А по мне, хоть и вовсе зелёного угощай, только от меня отстань.
Матвей согнал с лица улыбку и неожиданно грозно проговорил:
— И бросят тебя во тьму внешнюю, и будет там плач великий и скрежет зубовный, ибо алкал я, и ты не дал мне есть, жаждал, а ты не напоил меня...
— Постой, — повернулся к нему ключник, видимо убоявшийся такой кары, — платить-то чем будешь? — Он внимательно оглядел Матвея и задержал свой взгляд на его узорчатом, шитом золотом пояске.
Матвей возвращался к себе, прижимая к груди большой кувшин и придерживая им расходившиеся полы своей ветхой полурясы. Василий, хмурый спросонья, встретил его хриплым упрёком:
— Шляешься невесть где и всю ночь как мошкарь-толкун мельтешил.
Они так и не подружились. Василий никак не мог привыкнуть к мысли, что чернец, бродяга, которого он ещё вчера мог безнаказанно выпороть, стал его неожиданным товарищем. Стремянный великого князя — должность немалая, и сам он непростого рода-племени — сын удельного князя Верейского, который пусть не в близком, но всё же в родстве с самим великим князем: приходится тому троюродным дядей. При такой-то чести какая радость службу с безвестником нести, который своей отчины-дедины не ведает? Всё одно что петуху с соколом в небесах летать. Как ни хлопать крыльями, выйдет петушку только за курами бегать да червей из земли выклёвывать.
Он презрительно посмотрел на Матвея, пытающегося приспособить под кушак обрывок старой верёвки, и съязвил:
— А поясок-то свой, никак, в нужнике обронил?
Но Матвей насмешки не принял.
— На вино выменял, — спокойно ответил он, — пусть лекарь государский позабавится и любопытство своё умерит, а то сует нос во все углы и про разные дела пытает.
— И не жалко пояска-то?
— А чего жалеть? Мне его наш настоятель в дорогу дал. Коли встретит тебя, сказал он мне, дурной человек и пограбить восхочет, то, ничего не найдя, может жизни с досады лишить. Ну а коли поясок увидит, возрадуется и отпустит тебя на все четыре стороны.
— Выходит, не встретился тебе дурной человек?
— Выходит, так. Они теперь из лесов все по городам разбежались.
Василий нахмурил брови — как это понимать? Вроде насмешничает над ним чернец. Но Матвей дружелюбно сказал:
— Очисти горло да лицо разъясни — утро вон как лучится, а я пока нашего дружка спроведаю.
Сладкое, душистое вино не успокоило Василия. «Этот народец — дерьмовый, — думал он, глядя вслед ушедшему Матвею. — За душой ничего нет, а всё одно прыть свою показать тщится. Напредложит всякого, чтоб дельным казаться. На поверку же — одна пустота выходит. Иван Васильевич, правду сказать, приучил к тому: кто ему речь говорит, всех слушает. Буде сойдётся — в дело ставит, не сойдётся — пускает мимо ушей, но не наказывает болтуна и суда ему не даёт. А надо бы отваживать пустое говорить...»
Его мысли были прерваны неожиданным появлением синьора Просини, чей вид никого в Москве не оставлял равнодушным. К узкой жёлтой куртке, с трудом вмещавшей дородную плоть лекаря, были привязаны шнурками два зелёных рукава, через боковые разрезы которых проглядывала красная рубашка. Толстое чрево Просини окружал широкий пояс с привязными карманами. Доходившая до бёдер куртка кончалась короткими изжёванными штанами, а из них торчали кривые ноги, одетые в чёрные чулки и казавшиеся особенно тощими по сравнению с бочковидным туловищем.