— Он меня совершенно не уважает.
Я был единственным холостяком во всем нашем длинном коридоре. У меня искали утешения оскорбленные жены и затосковавшие от их убожества мужья.
В четыре часа утра мне удалось уговорить комбата. Он вышел из своей комнаты, заспанный, босиком, в шинели, накинутой на белье.
Подойдя к жене, он сказал:
— Ну, чего, в самом-то деле, Тоська… Ну, будет. Постеснялась бы товарища преподавателя.
Тося расплакалась еще пуще.
— Обстирываю… Горячее готовлю… Слова со мной не скажешь…
— Учти, — сказал комбат, — я же устаю… — Он обернулся ко мне и произнес сквозь зубы — Да ну ее к чертовой матери.
— Вы подойдите к ней, — шепнул я.
Он неохотно приблизился еще на шаг.
— Развела, честное слово, психологию… Жалованье приношу все до копейки. Оставляю себе на партвзносы и на курево… Рожна тебе надо, Антонина!..
Она уткнулась ему в грудь:
— Поговори со мной, Костенька.
Комбат украдкой, через ее плечо взглянул на свои часы.
— Ну, ладно, — вздохнул он. — Я не против. Пошли, поговорим.
Наутро, после этой бессонной ночи, вы внезапно пришли на мой урок, товарищ комдив. Сорок пять минут я корчился на ваших глазах у доски, пытаясь растолковать курсантам деление обратно пропорциональных величин. Курсанты жалели меня, и вы это видели.
Серый от гнева, вы сидели с краю последнего стола. Назавтра я был вызван в штаб…
— В ваших документах, — сказал комдив, — отсутствует диплом об окончании высшего учебного заведения.
Я молчал.
— Он утерян? — спросил комдив.
— Нет, — сказал я. — У меня его никогда не было.
Комдив разговаривал со мной, не подымая головы: перед ним лежала тоненькая папка с моим личным делом.
— Потрудитесь объяснить, на каком основании вы занимаетесь преподавательской работой.
Мне было все равно. Я ответил:
— На основании любви к этой работе.
Он быстро посмотрел на меня.
— Вас надлежит отдать под суд за ложь. Званием педагога вы пользуетесь незаконно. Вместо того, чтобы поступить своевременно в институт и получить диплом…
— Товарищ начальник штаба, — сказал я, — четыре раза я поступал своевременно. У меня пятая категория, я сын частника.
Он долго молчал. Я даже подумал, не забыл ли комдив обо мне. Утомившись стоять смирно, я переминался, рассматривая стены аскетически нищего кабинета.
— В вашей трудовой книжке, — донесся до меня голос комдива, — имеется несколько благодарностей. Полагаю, они подлинные?
Я кивнул.
Теперь он смотрел на меня не отрываясь, но не в лицо, а пониже — в грудь. И взгляд у него был рассеянно-задумчивый, словно сквозь меня он видел нечто совсем иное, о чем ему следовало вынести свое суждение.
— Я увольняю вас, — сказал наконец комдив.
Уже дойдя до двери, я услышал его раздраженный голос:
— Ваше увольнение будет оформлено по сокращению штатов.
— Пожалуй, вы были правы, Александр Васильевич. И спасибо за то, что вы не испортили мне трудовую книжку.
Если прибегнуть к терминологии, принятой в естествознании, то я пытаюсь анализировать свою жизнь на молекулярном уровне. При анализе ее на уровне организма оказывается, что долгие годы мы мало отличались друг от друга. Была возможность рассматривать нас в среднем. Для упрощения процесса мы стали называться «кадрами». Иногда терминология соответствует самому принципу, она исходит из этого принципа.
Кадры решают все, сказал Сталин. Он не мог бы оперировать формулой — люди решают все, потому что понятие «люди» было для него лишним и даже обременительным. Люди действительно могли б решать все; что же касается кадров, то они взаимозаменяемы — их нужно считать, но с ними можно не считаться.
Мне кажется, никогда еще не было такой массовой потребности осмыслить свое прошлое, какое наблюдается у людей сейчас. Наше прошлое загадочно. Оно загадочно не столько по фактам, которые когда-нибудь еще и еще вскроются, а психологически.
Для меня это именно так. Фактов мне хватает. Я сыт ими по горло.
Я нищ методологически.
Факты не могут объяснить самого для меня главного — психологии людей.
Забираясь назад, вглубь, каждый из нас останавливается в том пункте, далее которого ему идти уже невозможно; молодым людям проще — они идут налегке, не обремененные соучастием. Я говорю о соучастии не криминальном. Молекулярный уровень анализа позволяет мне рассматривать соучастие даже в мыслях. «Это было при мне, и я был с этим согласен» — вот что я имею в виду. Вот тот пункт, подле которого замедляется шаг, когда мы бредем назад, в собственную жизнь. Подле этого пункта мы занимаем круговую оборону и отстреливаемся до предпоследнего патрона, потому что последний бережем для себя.
Для меня это — революция, Ленин и начало двадцатых годов.
И чем яростней я отстреливаюсь с этой высотки, тем загадочней для меня то, как это продолжилось.
Вера невежественного человека в бога накапливалась тысячелетиями. Она передавалась из поколения в поколение. Лицемерие религии было относительным — она не сулила царства небесного на земле. Она лгала про райские кущи. Понятие бога было умозрительным. Вернее, оно становилось все более и более умозрительным по мере накопления культуры человечества.
И внезапно бог оказался рядом с нами. Он возник в той стране, которая стала почти полностью антирелигиозной. Этот бог был вполне конкретен. Он ходил в высоких, ярко начищенных сапогах, во френче, в фуражке полувоенного образца. Иконы с его изображением выпускались типографским способом, миллионными тиражами.
В молельные дома превращались даже комнаты коммунальных квартир.
Общие собрания стали походить на хлыстовские радения.
Сектанты истязали себя на глазах единоверцев.
Этот бог был жесток. Он карал не на том свете, а на этом. И чем больше он карал, тем исступленней в него верили. Никто из апостолов не предал его — он сам предавал их всех.
От возникновения христианства до веры миллионов людей в Христа прошли столетия. Новый бог возник после смерти Ленина, а трепетная, слепая вера в него охватила сотни миллионов в течение пятнадцати-семнадцати лет.
В типографии не хватало букв для повседневного упоминания его имени. Он был всезнающ — его нарекли «корифеем всех наук». С ним согласовывали форму крыла самолета, мутации пшеницы, КПД тепловозов, вопросы языкознания, точные сроки расщепления атома, тематику кинофильмов, историю, философию, литературу…
Он был всевидящ и всеслышащ — глазами и ушами доносчиков. Из тайного и постыдного ремесла доносительство стало почетным гражданским долгом.
Он был всемогущ и вездесущ — его архангелы выволакивали людей по ночам из теплых постелей, снимали с поездов, задерживали на улицах, подстерегали с ордерами в театрах.
Императоров, помазанников божьих за это ненавидели, душили, стреляли и свергали.
Новый бог был обожаем.
Его славили в песнях и в гимнах, его отливали в бронзе, высекали из мрамора, расписывали маслом, изображали на сцене и на экране. Именем его называли города и села.
Его изучали в яслях, в детских садах, в школах и в университетах.
Голодая, люди благодарили его за сытость. Погибая от его руки, выкрикивали здравицу в его честь.
Этому я был свидетель.
И этого я не могу понять.
Попытки объяснить эту загадочность людской психологии постоянным страхом несостоятельны. Страх, и только страх не в силах был бы удержать двухсотмиллионное население на протяжении тридцати лет в молитвенном преклонении.
Есть и другое объяснение. Оно также не кажется мне исчерпывающим.
Говорят, что он был выразителем и исполнителем той идеи, осуществление которой — давняя мечта человечества. И свою любовь к этой мечте мы фокусировали в нем.
Возможно, на первых порах дело обстояло именно так. Но уже через несколько лет творимое им жестоко противоречило этой идее, попирало ее, заливало ее горем и кровью. Несоответствие слова и дела мог бы заметить ребенок, но не замечали его взрослые, разумные люди. Либо замечали и говорили, что так и надо.