Все это я отметил мгновенно, кляня себя за придирчивость.
У вагона мы познакомились.
Зинаида Борисовна полагала, что я остановлюсь у нее, но я запросился в гостиницу.
Мой отказ огорчил ее.
— Я очень многого жду от нашей встречи, — сказала Зинаида Борисовна. — Ведь вы были самым близким другом Саши.
Она проводила меня до гостиницы и подождала, покуда я получил номер. Задержаться дольше она не смогла- ее отпустили с работы на полтора часа.
— У вас лекция? — спросил я.
Она ответила:
— Лекций у меня не бывает. Я работаю лаборантом на кафедре. Вам надо непременно прийти к нам в университет. Возможно, вы обменяетесь опытом.
Я пробормотал что-то в ответ. Мне показалось еще на вокзале, что она не слишком вслушивается в то, что я говорю.
— Вы мало изменились, — сказала Зинаида Борисовна.—
Таким я вас и представляла себе по рассказам Саши… Значит, вечером вы у меня.
Весь день я слонялся по Самарканду.
Равнодушный к старинному зодчеству, я бродил по каменным плитам дворов древних мечетей, задерживался подле усыпальниц.
Холодное восхищение охватывало меня.
Постигнуть величие этих сооружений я не мог. Я никому не навязываю своей позиции, но, очутившись в Самарканде, я уже слишком устал от кровавой истории человечества. Величие, достигнутое такой ценой, претило мне. Рубили головы, травили ядом, засекали плетьми, побивали камнями — и воздвигали себе памятники немыслимой красоты. Владыки осточертели мне, даже если они обладали непревзойденным художественным вкусом.
Я знаю, что должен был восхищаться работой безвестных мастеров, но и это не получалось у меня искренно. Сквозь всю эту красоту я видел сейчас талант к азиатской покорности и рабству. Однообразие человеческой жестокости, уходящее в глубь веков, доколачивало меня здесь в Самарканде. Ничто не придумано заново. Все было.
Вечером я пошел к Зинаиде Борисовне. Она жила на одной из тех улиц, что не претерпели никаких изменений за последние сто лет. Безликие одноэтажные дома спускались вниз под пыльную, немощеную гору. Они стояли близко друг к другу, разделенные только глухими деревянными воротами, в которых были прорублены невысокие калитки. Кроме антенн телевизоров ничто не напоминало вторую половину двадцатого века. Да и много ли значат эти антенны? Заблудившись в десятилетиях, по ним не составишь правдивой картины жизни.
— Я переписала для вас Сашины стихи, — сказала Зинаида
Борисовна. — Они в этой тетради. А здесь его фотографии. В большом конверте — письма ко мне. Пока я буду накрывать на стол, вы посмотрите.
Я сел в старенькое плюшевое кресло у кафельной печки. Зинаида Борисовна направилась в сени, где у нее шумел на табурете примус. Но по дороге к сеням она внезапно опустилась на круглый стул у раскрытого пианино и ударила пальцами по клавишам, взяв аккорд.
— К вашему приезду я специально настроила инструмент, — сказала она.
И вышла из комнаты.
Я стал рассматривать то, что она разложила передо мной на маленьком столе. Этого было не так уж много — гораздо меньше, чем можно было предположить.
Сашины стихи я знал — они все были датированы еще тем временем, когда мы встречались в Харькове. И штук пять фотокарточек были того же периода, может быть, только чуточку более поздних. Тоненький пакет с письмами я не рискнул рассматривать подробно: приоткрыв его, я увидел в нем четыре конверта, надписанных четким Сашиным почерком. Обратный адрес на всех на них был харьковский. Когда я неловко повернул этот пакет, на стол выпал листок письма. Оно начиналось: «Дорогая Зина, ты напрасно опять упрекаешь меня…»
Дальше читать я не стал. В комнату вошла Зинаида Борисовна. Она спросила:
— Вас, вероятно, удивляет, что Саша так мало писал мне?
Она внимательно посмотрела на меня.
— Напрасно вы не прочитали его письма. Я не делаю из них секрета.
Мы сели пить чай. Ощущение неловкости и разочарования теснили меня все более. Однако Зинаида Борисовна не замечала этого. Она держалась уверенно и спокойно. В ее тоне, когда разговор шел о Саше, было что-то хозяйское, словно она имела основание владеть памятью о нем.
А я не мог себе этого представить. Чем подробнее она раскрывалась передо мной, тем насильственней угадывалась ее общность с Сашей. Его юношеские впечатления и взгляды двадцатипятилетней давности сохранились в ней, как в холодильнике: они лежали там нетронутые и неистраченные. Я спросил:
— В каком году вы с ним познакомились?
— В тридцать пятом. Саша был в аспирантуре и на каникулы приехал в Феодосию. А я жила в Феодосии. Да он, вероятно, рассказывал вам об этом…
— Мы редко виделись, — сказал я.
— А писать он не любил. — Она засмеялась. — Все его друзья жаловались на него. Даже Олечка Колотилова…
— Кто это? — спросил я.
— Боже ты мой! — сказала Зинаида Борисовна. — Вы не помните Олечку Колотилову?! Она жила рядом с вами. На Садовой, угол Черноглазовской. Вот так идет Черноглазовская, а вот так — Садовая. Ваши окна выходили на ее ворота. Погодите, сейчас покажу вам ее фотокарточку.
На фотографии Олечка Колотилова оказалась маленькой сухонькой старушкой. Я понял, что она маленькая: она стояла в каком-то скверике, держась рукой за спинку скамьи и несильно над ней возвышаясь. У ног ее паслись голуби.
— Узнали? — спросила Зинаида Борисовна.
— Нет, — сказал я.
— Странный вы человек. Саша всех помнил.
Я хотел сказать ей, что Саша погиб четверть века назад и что неизвестно, кто бы остался в его натруженной памяти, живи он сегодня, — но не решился.
— А давно вы видели эту Колотилову в последний раз? — спросил я.
Олечку? Я вообще никогда не видела ее, — сказала Зинаида Борисовна. — Но это не имеет значения, ведь мы регулярно переписываемся.
— А в Харькове, — спросил я, — когда вы жили в Харькове…
— Я никогда там не жила, — ответила Зинаида Борисовна.—
Я же вам только что рассказывала: мы познакомились с Сашей в Феодосии.
В ее голосе послышалась досада на мою бестолковость.
Чего-то я действительно не мог взять в толк. И это начинало меня раздражать, хотя я отлично представлял себе, что мое раздражение неприлично.
Сделав над собой усилие, я сказал:
— Простите меня, Зинаида Борисовна. К сожалению, еще задолго до войны мы виделись с Сашей нечасто. И возможно, вы преувеличиваете мою с ним близость. Нас далеко раскидало в те годы.
Она удивленно посмотрела на меня.
— Но ведь юность сохраняется в человеке навсегда.
— Если бы! — сказал я. — У меня-то она сильно захламлена.
— А я живу только ею.
Незнакомая пожилая и некрасивая женщина сидела со мной за чайным столом. Только сейчас я увидел, как необычно всё, что нас окружает. В этой комнате все вещи были случайными и словно выхваченными из минувшей действительности. При взгляде на них тотчас всплывали их прежние наименования: шифоньер, оттоманка, гардероб, фортепьяно, и даже тогда, когда они так назывались, они были уже старомодными. Я не люблю нынешнюю новую мебель — она для меня слишком магазинная, не обладающая личным характером, неодушевленная. Но в этой комнате существовала другая крайность: вещи растеряли своих бывших владельцев, жизнь выцедилась из них по капле, они стояли мертвые, несоединимые между собой.
Вам проще, — сказал я. — Вы виделись с Сашей вплоть до его ухода на войну.
— Нет, — сказала Зинаида Борисовна. — После Феодосии мы не встречались ни разу.
Понимая всю глубину своей бестактности, я спросил:
— Сколько же это продолжалось?
— Почему «продолжалось»? Это продолжается и сейчас. У меня никого не было, кроме Саши. Когда он погиб, его друзья стали мне близкими людьми.
— Кого же из них вы видели? — спросил я.
— Никого. Вы — первый.
Я не мог себе вообразить этой жизни. Я спросил:
— Откуда же вам столько известно обо всех нас?
— Я писала письма. Мне отвечали. Ведь вы мне тоже отвечали? Вот так и другие.