"Вас спрашивают!" - визгливо кричит, ударяя кулаком по столу, третий член судилища, худой и черный, похожий на старика Ховрина. И клинки шашек в руках солдат вздрагивают от его крика.

Срываясь с голоса, Якутов тоже кричит в ответ:

"Да, произносил! Произносил! Потому что..."

"Молчать!"

...Пять шагов к двери, навстречу "волчку", пять - к стене. И взгляд снова тянется к зарешеченному высокому окошку, за которым скоро займется последний в твоей жизни день.

Якутов долго стоит и смотрит вверх, - звезды стали тусклее и мельче...

Если бы подпрыгнуть и уцепиться обеими руками за прутья решетки, подтянуться - может быть, удалось бы увидеть и домишко, где живет семья, и тот серый дом на углу Тюремной и Жандармской, где он семь лет назад бывал у Крупской и куда два раза заезжал ее муж, Ульянов.

Как это Ульянов тогда смеялся над Надеждой Константиновной за ее жилье: "Угол Тюремной и Жандармской, Надюша? Гм-м! А знаешь, ведь самое подходящее для тебя место! А?"

Интересно, удалось ли Ульянову избежать жандармских когтей, ведь в пятом он был в самой гуще драки.

Пять шагов, пять шагов, пять шагов...

"Жалеешь о сделанном, Якутов? - Он резко останавливается у стены. Нет, ни о чем не жалею, ни о чем... И если бы все начинать сызнова, ни шагу не сделал бы в сторону, не отступил. Ведь не только за свою долю боролся. Хотя и за свою тоже! Ведь вон их четверо осталось у Наташки на руках, - старшему, Ванюшке, самому смышленому, недавно стукнуло тринадцать".

Может изловчилась как-нибудь Наташка, может, испекла на рождение сына пирожок с капустой или там с солеными грибками! И сидели они нынче вечером все вместе за столом и поминали сгинувшего, как сквозь землю провалившегося батьку, и не знают, что он тут вот, рядом, рукой подать.

А Нюта, любимица, поди-ка, и подзабыла его. Бывало, заявишься из мастерских, черный, мазаный, как черт, а она прикосолапит навстречу, коленки обнимет - и в них мордашкой. Волосы светленькие, мягкие. Хорошо еще, что не знают, что отца схватили в Харькове и привезли сюда и ждет его "столыпинский галстук"... Эх, Наташка, Наташка! Где возьмешь сил пережить, перенести...

4. "БОРЬБА ПРЕДСТОИТ ЖЕСТОКАЯ, ТОВАРИЩИ"

И снова, как в дыму, как сны, летучие и все еще не потускневшие воспоминания...

Плещется под веслами вода Белой реки, отражается в ней закатное небо; качают зеленые перья рогоза и камыша проплывающие в глуби невидимые рыбы. Курчавится неяркая зелень прибрежного тальника. Далеко на берегу горит то ли рыбачий, то ли пастушечий костер. Небо высоко-высоко, теплое Наташкино плечо под твоей ладонью, и жизнь кажется впереди - без конца...

В те годы, перед революцией, нередко артелями уезжали на праздники по Белой реке вниз, в пойменные луга.

Для отвода глаз грузили в лодки водочные и пивные бутылки, чаще пустые. До хриплого визга растягивали гармони и пели на все голоса: "Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне"*, - любимая тогда была песня. Или еще пели: "Стонет сизый голубочек..."

_______________

* В то время шла англо-бурская война. Т р а н с в а а л ь республика буров.

А отъехав пять-шесть верст, выгружались где-нибудь на островке, а то на отмели, подальше от стерегущих глаз, и судили-спорили, как жить дальше, как бороться с нуждой и неправдой...

Уже тогда - да и раньше, в Иркутске, - мастеровая братва признавала Якутова своим вожаком. Может, как раз потому и потянулась к нему Наташа, самая яркая среди подруг, статная, ладная, с толстой светлой косой. Она чуток картавила, но это не портило, не умаляло ее красоту.

После каждой такой праздничной сходки они вдвоем уплывали подальше от других и, бросив весла, тихонько плыли, вглядываясь в неяркие огни Уфы на берегу. Наташа садилась на дно лодки и, положив голову на колени Ивана, смотрела снизу вверх в его смутно видимое лицо, в усыпанное звездами небо.

Иван перебирал пушистые колечки ее волос, ощупывал кончиками пальцев, как это делают слепые, ее лицо - лоб, нос, щеки. Они молчали, да и не надо было ничего говорить, чтобы не спугнуть, не потревожить свое тихое счастье.

Будто черное серебро, сверкала в синей тьме остановившаяся вода, плескалась на отмелях играющая рыба.

Наташе было легко и спокойно, а Иван то и дело стискивал в темноте зубы, когда думал о том, о чем даже жене до поры до времени не говорил.

Но однажды - это уже когда Нютке шел, наверно, пятый годок - он рассказал Наташе, что сосланные в Уфу политические - Крохмаль, Цюрупа и Свидерский - несколько лет назад организовали при железнодорожных мастерских революционный кружок из двенадцати человек и он, Иван, теперь руководит им. А за это по нынешним временам не только ссылку, а и каторгу дают.

Он думал, что жена испугается грозящего ему ареста, тюрьмы, но она, помолчав, спросила в ответ:

- А ты, Ваня, думаешь, ничего не понимаю? Разве не видишь, как я тебе да твоим дружкам помогаю? Нешто делала бы все, как надо, стерегла бы целыми вечерами ваши собрания, ежели бы сама не понимала, не верила? И ты, как все: курица не птица?

Иван смущенно засмеялся.

- Да не в том дело, Наталка... Тут, понимаешь, что... Вдруг снова, как в третьем году в Иркутске, схватят, да в тюремный замок сволокут, да допросы всякие, да кулаками под ребра, да в зубы... Вдруг и тебя потащат... Детишек-то теперь целый воз...

- Ничего тюремные с меня не взыщут. По их понятиям, как и по вашим: баба не человек, чего с нее взять...

Пять шагов, и еще пять шагов. И снова в памяти монотонный, отчетливо выговаривающий каждую букву голос прокурора:

"А скажите, подсудимый Якутов, какое отношение к вашим преступным делам имела жена ваша Наталья Константиновна Якутова? Какую помощь оказывала она преступным деяниям?"

У Якутова хватило силы громко рассмеяться в ответ, хотя, когда смеялся, очень болели разбитые на допросах губы.

"Да что бабы в этих делах смыслят, ваше благородие?! Их дело пеленки да соски. И то редкого пацана убережешь. Земские газеты еще в третьем году писали: пятьдесят шесть процентов детишек в нашей милой губернии до году на погост сносят".

И опять вздрогнули от генеральского крика по сторонам Якутова лезвия стерегущих его шашек:

"Молчать! Своей идиотской агитацией вы, Якутов, только усугубляете..."

"А чего усугублять-то, ваше превосходительство? А? Ведь и так не помилуете! Скоро в России веревок на вожжи не останется - все на столыпинские галстуки переведете!"

"Молчать!"

"Чем орать, руки велели бы ослобонить, превосходительство! Кровь с губ стереть нечем..."

А может, зря он с ними так, а? Может, если тихонько, если покориться да расплакаться: дескать, не я, все это товарищи, это они подбили, завлекли, а я - хороший, все, мол, по дурости вышло!

Глядишь, и не стучали бы вчера плотники на тюремном дворе топорами, не готовили для Ивана Якутова последнее прибежище? Назвать бы всех товарищей, выдать - дескать, осознал свое преступление, свою вину.

Он даже рассмеялся над горькой своей шуткой, рассмеялся так громко, что в коридоре послышались торопливые шаги и тускло высветлился "волчок" на темной двери...

- Сгинь! - крикнул Якутов, подойдя вплотную к двери. - Сгинь, а то удавлю, гнида!

Зверски перекосив лицо, он рванулся к "волчку". За дверью испуганно щелкнуло, и свет в "волчке" погас.

Тыльной стороной руки Иван вытер с губ кровь и снова принялся ходить взад и вперед. Попробовал прилечь на прикованную к стене не застланную ничем железную койку, но сейчас же вскочил: лежать вовсе невмоготу...

Да, они рады были бы, если бы он назвал своих товарищей: Федю Брынских, Токарева, Мосягина и других. Их лица, как живые, встали перед глазами. Горбоносый, с черной бородкой, сутуловатый от многолетнего стояния у станка Федор Брынских. До появления в уфимских мастерских Якутова он был зачинщиком всяких беспорядков, как выражается начальство. Мосягин, прячущий озорную улыбочку под светлыми усиками, то и дело поглаживающий ладонью коротко остриженные волосы. Слабенький, узкогрудый, чахоточный Токарев...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: