— Не знаю, не знаю…

— Ты ему сказал, что я здесь?

— Сказал. Велел передать, чтобы ты шел.

— Куда шел?

— Домой или куда там?.. Нету дела, все… Заявление забрали.

— Кто забрал?

— Да они же. Пришли, сказали: ведьмы боятся… Их право.

— Чего мне-то не сказал? Я же тут.

— Да вот! — Аверкин мотнул головой на зажатую в руке трубку. — Не оторвешься.

Выругавшись, Савельев вернулся в кабинет, ни слова не говоря, убрал со стола бумаги, подергал ящики — заперты ли, поглядел на женщину. Она стояла у двери, с напряженным ожиданием смотрела на него.

— Все, мадам. Сеанс окончен. Заявления нет, пострадавших нет, виноватых нет. Все.

Он злился на себя, на Демина, на эту женщину.

— Прощайте. Она кивнула и улыбнулась так, что у него затомилось сердце.

— До свидания, — сказала многообещающе и исчезла. Только что стояла в полуоткрытых дверях и вдруг пропала. Ни шагов по коридору, ничего, Савельев выглянул — пусто. И ни посетителей в коридоре, никого из сотрудников. Понятно — воскресенье. И все-таки жутковато было от такой пустоты. И голос Аверкина в глубине коридора казался далеким и глухим, нереальным. "И впрямь ведьма, — подумал Савельев. Но подумал как-то весело, будто они, ведьмы, каждый день перед глазами. — Конечно, каждый день, — все так же весело подумал он о себе. — Что ни встречная, то и ведьма. Голодному любой кусок — пирожное…"

Вот уже второй год Савельев бедовал в одиночестве, хотя по документам третий год числился женатым. Засидевшись в холостяках, он не рассчитал и ухватил молодую Тамарочку, на одиннадцать лет младше себя, — ему тридцать два, ей двадцать один. Больше года прожили не то чтобы душа в душу, но и не из души в душу, и Андрей начал привыкать к мысли, что так и полагается. Но прошлой весной Тамарочка почему-то вдруг стала стесняться его милицейского мундира. Хотя он, следователь, и надевалто свою форму старшего лейтенанта милиции только по праздникам. Первое время Андрей испытывал нечто вроде ревности, подозревая, что дело не а мундире. Потом молодая жена уехала в другой город, к маме, заявив на прощание, что разводиться не собирается, и он неожиданно для самого себя успокоился. Одно было неудобство — не сходишь на танцы, как прежде, не погуляешь: начальство блюло, чуть что — выговаривало. А потому простим ему, дорогой читатель, некоторую легкомысленность поведения, которую вы несомненно заметили. Вспомним свою молодость, не оглядывались ли и мы на красивых женщин? До женитьбы, избави Бог, конечно же до женитьбы. Ну а положение нашего героя с полным правом можно рассматривать как холостяцкое. Из дома Андрей снова позвонил Демину — глухо. Решил, что тот просто — напросто уехал за город, поскольку воскресенье и поскольку научен опытом: не удерешь — обязательно вызовут в отделение. Жизнь-то на воскресенья не останавливается, даже еще больше случается всякого по воскресеньям. А раз так, то и ему не грех подумать о прогулке за город. И лучше, если не одному. И он уже ругал себя за то, что не поболтал подольше с этой женщиной, может, до чего-нибудь и доболтались бы. А что, красивая, умная, загадочная. Не чета тем дурехам, с которыми знакомился в последнее время. Даже если исходить из интересов службы, то и тогда следовало бы поговорить. Экстрасенсша в следственном деле! А что? Может, помогла бы разобраться и с той кражей фамильного серебра Клямкиных, которое ему так и не удалось отыскать… Он все думал о ней, не переставал думать. Вызывал в памяти ее гладкие коленки под сиреневым платьем, ее руки с длинными пальцами, ее глаза, то ли черные, то ли серые, то ли вовсе зеленые, нетерпеливые, жадные.

— Ведьма! — совсем не испуганно, скорее восхищенно восклицал он, останавливаясь посреди комнаты. — Ах ты!.. Не каждый день ведьмы встречаются!.. Вон как: знаю, и все. Бывает, неделями разбираешься и ничего не знаешь, а она — сразу. Вот бы помогла бы…

Последнее явно было из области фантастики, это он понимал. Но думать так ему нравилось, и он так думал. Потом ему пришла в голову логичная мысль: если будет сидеть дома, то дождется очередного звонка из отделения. Он схватил рюкзак, приготовленный еще накануне, и выскользнул за дверь. Большие часы на фронтоне вокзала показывали ровно двенадцать, когда он с разбегу влетел в вагон электрички. Пневматическая дверь тотчас плотоядно чмокнула, захлопнулась, поезд дернулся, толкнув Андрея на единственное, будто для него и приготовленное свободное место с краю, и он виновато оглядывался, сам удивляясь, что все так хорошо получилось: на нужный поезд успел, место свободное нашлось, и вообще. Что такое «вообще» он не знал, но уверенно отмечал в мыслях своих: все о'кэй! В отличие от многих сидевших в электричке горожан Андрей точно знал, куда едет, — в деревню Епифаново, к бабке Татьяне. Ни о Епифанове, ни тем более о бабке Татьяне до прошлого лета он и слыхом ни слыхал. Все случилось вскоре после того, как его Тамарочка ускакала к маме. Тогда в горестях душевных ему никого не хотелось видеть. На службе от людей не отвернешься, зато в свои заслуженные выходные он удирал подальше. В насквозь прокультуренном нашем обществе куда удерешь? Только, как в отшельнические времена, в пустыню, то бишь, "в леса и долы молчаливы". Леса и долы в радиусе двух километров от любой станции были отнюдь не молчаливы — гремели транзисторами да магнитофонами. Но городские меломаны, как правило, ленивы, на три, а тем более на пять километров их не хватало. Это Андрей понял в первый же свой загородный вояж.

Пришлось обзавестись рюкзаком, кедами, походной спиртовкой и прочими аксессуарами цивилизованного скитальца, знавшего дальние дороги лишь по телевизионному клубу кинопутешествий. В первые дни его старательно испытывали на прочность комары да оводы, и он, лупцуя себя по щекам, посмеивался, что, мол, не выбив из себя городского бэби, не станешь человеком. В какой-то из дней летающая нечисть вдруг перестала досаждать: то ли места пошли некомариные, то пи привык. Это открытие воодушевило, и он, где можно было идти босиком, стал разуваться. Скоро заметил, что босиком ходить можно чуть ли не везде. Приятно было ступать по мягкой податливой траве или по дороге, когда горячая пыль при каждом шаге щекотно профыркивает между пальцами. Не только ходьба по прохладным лесным тропам, но даже по колючей стерне, чему он удивился, доставляла удовольствие. И совсем уж несказанная благость приходила у темных бочажков на редких ручьях, куда он опускал горящие от ходьбы ноги, а затем погружался и весь по самые плечи. Однажды у такого вот бочажка с ним ЭТО и случилось.

Был вечер, тихий и теплый. Днем прошла гроза, быстрым торопливым дождем промыла травы, листву, сам воздух. К вечеру, когда Андрей вышел к ручью, все просохло и прогрелось, и он, долго просидев в воде, ничуть не озяб. Рядом полуразваленная копна — кто-то блаженствовал на свежем сене совсем недавно. Сено было чуточку влажным, нестерпимо пахучим. Он навзничь упал на него и замер в неге. Быстро потемнело небо, как-то внезапно высыпали звезды, заморгали, заперемигивались в вышине. Ветра не было, и Андрей слышал, как звонкие струи ручья играют с гибкими травинками, дотянувшимися до воды. И еще были какие-то звуки, странно вплетавшиеся в тишину, сливавшиеся с ней, рождавшие в воздухе, в траве, в близких кустах, во всем тела, в душе ликование. Вроде бы он спал, но в то же время знал, что не сомкнул глаз в ту волшебную ночь. Остры были чувства, ясны мысли. Все, до чего прежде приходилось тяжко додумываться, представлялось ясным и простым. И свое личное, и всечеловеческое. Сама Великая История внезапно предстала перед ним в первородной прозрачности, без пестрых разномастных одежд, в какие обряжают ее люди. Все былое открылось в его истинности, и казалось, не осталось вопроса, на который он не мог бы просто и ясно ответить. В такой же обнаженности увидел Андрей и свое собственное. И поразился, до чего же все легко объясняется. Даже то, что он числил за собой как "комплекс неполноценности". Было это связано с женщинами, то, что другим давалось просто, для него было полно душевных терзаний, — ни обнять простецки, им поцеловать без внутренних мытарств. "Они же презирают нерешительных, — ругали его друзья — товарищи. — Они же, бабы, ждут, чтобы их хватали и тискали. Это у них потребность, именно это, а не твои цветики, воздыхания". Он соглашался, ругал себя, но перемениться не мог. Образцы тургеневских недотрог, с юности пленивших его чувства, не уходили. А может, не Тургенев был виноват, а девятиклассница Тоня, в которую влюбился еще в седьмом классе? Он бегал на переменках на другой этаж, чтобы увидеть ее, и больше всего боялся, чтобы, не дай Бог, она не заметила его. Стал сочинять стихи, начал учиться рисовать, чтобы запечатлеть ее глаза, волосы, губы…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: