Лицо у меня было перекошено от гнева. Со стороны я был, наверное, похож на лесное чудовище, вырвавшееся на волю после долгого заточения и готовое уничтожить все живое на свете, потому что туристы, а их было человек двадцать, если не больше, вдруг испугались орущего и бегущего к ним одинокого человека и, похватав рюкзаки, как по команде, бросились удирать со всех ног.
Когда я подбежал к колодцу, было уже поздно. Ласточкино гнездо было разорено, колодец забит камнями и травой, а мертвые птенцы плавали в воде...
Сейчас ветер с залива, низкие облака, крупный дождь прибивает к земле широкие листья подорожника. В руке у меня два ведра, в одном ведре день, в другом ночь. Я иду по тропинке и стараюсь не расплескать ни одной капли. Она не длинна, моя тропинка, шагов триста, не больше, есть куда длинней тропы и в моем лесу, и в других лесах, но мне она дороже всех. И не только потому, что ведет она к источнику жизни к воде, а потому, что она сама жизнь.
6
Меня разбудила заря. Я открыл глаза и увидел над собой утреннее небо. Оно было разделено на две половины: светлая, восточная, пламенела огненной чистотой, темная, западная, отступала. Я лежал на лугу у стога сена в нескольких шагах ходьбы от кордона. Я удивился, что лежу не в избе, а у стога сена, и тут вспомнил ночную схватку с коровой. Мне было неловко, что я проиграл бой. Но поражения свои, как и победы, нужно принимать достойно. Не ныть, не кукситься, не отчаиваться, а смело смотреть вперед. А иначе дело худо.
Сколько состояний переживает человек за свою жизнь, сколько пережил их я?
Было время, когда, прибыв в лес и готовя себя в лесное плавание, пылкой душой устремляясь в неизведанное, я самоуверенно полагал, что я для леса могу сделать все, я задавался не иначе как такими вопросами: кем мне лучше быть - прекрасным лесником или самим собой, как будто это не одно и то же. Но что я мог в ту пору? Бегать по обходу, как слепой котенок? Точных и определенных целей я себе не ставил, не имел их, я не очень-то понимал, кто я и что я, я не чувствовал леса, я был так неопытен, что был равно открыт для добрых дел и для злых. Я мог принести лесу радость, а мог - горе. Потом наступило время, когда я понял, что я чего-то не могу, а именно не могу делать лесу зла. Это состояние родилось во мне вместе с любовью к лесу. Я стал пытаться делать добро, а оно у меня не получалось. И я решил, что я ничего не могу. Это было тяжелое испытание. Но не может человек жить и ничего не делать. Постепенно ко мне приходило сознание, что я что-то могу. Это "что-то" величиной с маковое зерно, но, чтобы его взрастить, вряд ли хватит десяти моих жизней.
Утро было холодное, от тумана сырое. Медленно луг просыпался. Свет с небес рассеивался по земле, выделяя гряду леса, кустарник, отдельные деревья, скошенную щетку травы. Упругие шарики росы дробно рассыпались на листьях. Одну росинку я слизнул языком. Она горчила. На небе угасал молочный месяц. Стебелек травы у моего носа прогнулся и раскачивался под тяжестью бабочки. Открыв крылья, она готовилась улететь. Лежа на земле, я продрог, но с каждой минутой туман в низине таял, солнце поднималось, открывались дали, становилось теплей. Была такая звенящая тишина, когда вместе с ростом трав и движением месяца в небе слышишь в унисон той, чужой жизни стук своего сердца, бег крови в сосудах, когда, слыша стук своего сердца, говоришь: "Это ты", а слыша движение месяца и рост трав: "Это ты", и не сразу понять: то - ты или - это.
Вдруг гармония нарушилась. Я услышал крик, слабый, как комариный писк. Он донесся до меня с той стороны, где находился кордон Маши Березко, а это от меня километров девять. Я вскочил на ноги и прислушался. Крик повторился. Раньше до меня доходило только пение Машиного петуха. Девять лесных километров - это не за фанерной перегородкой: хочешь слушай, а хочешь нет. Я понял: у Маши случилась беда.
Маша была необыкновенная женщина. Я считаю, что в ней сильнее, чем в ком-либо, проявлялась истинно женская суть, хотя убежден, что найдутся противники, которые не согласятся со мной. Это был не человек, а бездонная бочка добра. Краем уха услышав о чужой беде, мчалась Маша к потерпевшему и бедствующему, как будто семьей ей был весь лесхоз, весь мир, как будто не мы сами, не власти, о нас пекущиеся, а только она одна была в ответе за все человеческие неустройства и несовершенства. Помочь леснику найти браконьеров, рубить просеку, чистить гарь, косить сено - не было такого занятия, до которого ей не было дела, за которое она бы не бралась.
Но чем больше гармонии Маша восстанавливала в чужих лесах, тем меньше гармонии оставалось в ее собственном лесе. К тому же мужья Маше попадались неважные (она была замужем три раза, от каждого мужа имела по ребенку) и в работе не помогали. Первый муж был пьяница, он хмелел от одной мысли, что где-то есть невыпитая без него водка. Второй был ревнив. В неоправданной ревности он перебил возле кордона все невинное зверье и птиц, и его отвезли в больницу, сняв с дерева в тот самый момент, когда он пытался добить последнего дрозда. Третий муж, водовоз Склярский, лентяй и неудачник, неделями валялся в постели и жаловался, что никто не хочет оценить его талант. Денег он не зарабатывал. Маше надоело кормить взрослого бездельника, а, по ее словам, "функционировать" он не хотел, и она выгнала его, как и первого, что, однако, не мешало ей поддерживать дружеские отношения с прежними мужьями.
Как, на каких столбах еще держался ее лес, умом понять было невозможно. В лесу у Маши царили анархия и запустение. Сухие ветки после зимних рубок не сжигались, лежали годами и готовы были загореться от легкого луча солнца. Просеки заросли молодняком. Троп было не отыскать. Квартальные столбы от давности сгнили. Упавшие деревья валялись неубранными.
Это была не просто анархия, а какое-то дерзкое кощунство, которое неизбежно вело к возмездию. Рано или поздно с лесом ее должно было что-то стрястись - его могли вырубить, могли спалить. Не лучше дела обстояли и с детьми. Старшая девочка Маши в свои восемь лет мечтала о замужестве и в коробку от конфет собирала огрызки пряников и печенья для будущего жениха. Средний сын, любимец матери, баловень и угодник, ничего не собирал и ни о чем не мечтал. Пользуясь попустительством матери, он мог так же смело залезть в колодец, как развести в избе костер. Третий, в свои четыре месяца, умудрялся орать даже тогда, когда был сыт и здоров.
Если мне приходилось заходить в Машин лес, я, жалея ее, пытался помочь ей навести кое-какой порядок: сжигал сучья, гнал браконьеров, тушил начавшиеся пожары. Но моя случайная помощь не могла исправить положения. И вот беда пришла.
Еще не добежав до кордона, я увидел дым и понял, что случился пожар. Горел лес. Дети Маши пытались его как-то тушить. Самой Маши не было. "Ах, какое несчастье, - думал я. - Неужто всегда и вечно человек, одаряющий других, будет расплачиваться за свое добро?" Случись пожар у кого угодно, кроме Маши, погори я, я бы так не переживал, но за Машу мне было обидно и больно. Я сломил несколько веток березы и бросился тушить лес.
Если я чему научился, живя в лесу, так это тушить пожары. Правда, мой лес горел редко, но разве, когда горит участок соседа, делишь лес на мой или чужой? Едва завидев дымок, в какой бы стороне он ни был, хватаешь лопату, ломаешь на ходу березовый веник и бежишь что есть мочи на подмогу. И уж добравшись до него, топчешь огонь ногами, сбиваешь веником, забрасываешь землей, и мысль у тебя одна: не дать разгореться пожару, не быть беде. Вроде бы лопата да березовый веник не столь мощное оружие против разбушевавшейся стихии, но до страшных верховых пожаров, уничтожающих все на своем пути, у нас доходило редко, а низовые пожары, стелющиеся по земле, можно было при сноровке погасить и веником.
Тут, скажу не хвастаясь, я был мастером и мог поучить не одного пожарника. Моментально изучаешь обстановку: откуда, куда дует ветер, с какой силой, где больше опасность огня, где меньше, где травы, где валежник, где край болота. Голова работает лихорадочно, отчаянно машешь руками, а ногами выделываешь такие кренделя, будто русского отплясываешь.