Закрепив последнюю цепь, человек вернулся ко мне. Он был небольшого роста, морщинист, сутуловат, с узкими плечами и землистым цветом лица; ему могло быть от пятидесяти до семидесяти лет. На нем был фланелевый ночной колпак и такой же халат, надетый сверх истрепанной рубашки и заменявший ему и жилет и кафтан. Он, очевидно, давно не брился. Лет ему, по всей видимости, было не так уж и много, не больше чем мне в прошлой жизни. Даже странно, как в таком возрасте можно так органично выглядеть такой вот старой развалиной.
-- Ты проголодался? -- спросил он неискренне, и взгляд его забегал на уровне моего колена. -- Можешь съесть вот эту кашу.
Я сказал, что не настолько голоден.
-- О, -- сказал он, -- это отлично. Тогда я доем, а вначале выпью эля: он смягчает мой кашель. Да, кстати -- я твой дядя, брат твоего отца.
В ответ на эти слова я просто молча кивнул.
Он выпил около полустакана, все время не спуская с меня глаз. Затем быстро протянул руку.
-- Давай письмо, -- сказал он.
Я молча сунул руку в котомку и отдал ему запечатанный конверт. Затем сел на колченогий табурет и начал рассматривать огонёк свечи, стоявшей на столе. В это время дядя мой, наклонясь к огню, вертел письмо в руках.
-- Знаешь ли ты, что в нем? -- внезапно спросил он.
-- Приблизительно догадываюсь, -- флегматично ответил я. Нет, с этим надо что-то делать, вялость и заторможенность этого тела уже начинают раздражать. Или это побочный результат моего вселения?
-- Гм... -- сказал он. -- Что же тебя привело сюда?
-- Я хотел отдать письмо, -- всё так же малоэнергично ответил я.
-- Ну, -- сказал он с хитрым видом, -- ведь у тебя были, вероятно, какие-нибудь надежды.
-- Вроде того, -- отвечал я, -- Мне всегда хотелось попутешествовать, посмотреть мир. И, возможно, добиться чего-то в жизни, но в этом вы мне вряд ли чем сможете помочь.
-- Ну, ну, -- сказал дядя Эбэнезер, -- не надо меня недооценивать. Мы ещё отлично поладим. А затем, Дэви, если ты в самом деле не хочешь этой каши, то я доем её сам. Да, -- продолжал он, завладев ложкой, -- овсяная каша -- славная, здоровая пища, важная пища. -- Он вполголоса пробормотал молитву и принялся ужинать. -- Твой отец очень любил поесть, я помню. Можно было назвать его если не большим, то, по крайней мере, усердным едоком. Что же касается меня, то я всегда только чуть притрагивался к пище. -- Он глотнул пива, и это, вероятно, напомнило ему об обязанностях гостеприимства, потому что следующими его словами были: -- Если ты хочешь пить, то найдешь воду в бочке за дверью.
На это я ничего не ответил, но упорно продолжал сидеть и со скукой глядеть на дядю. Он продолжал торопливо есть и бросал быстрые взгляды то на мои башмаки, то на чулки домашней вязки. Только раз, когда он решился взглянуть немного повыше, глаза наши встретились, и даже на лице вора, пойманного на месте преступления, не могло отразиться столько страха. Это заставило меня призадуматься над тем, не происходила ли его боязливость от непривычки к людскому обществу, не пройдет ли она после небольшого опыта и не станет ли мой дядя совсем другим человеком. От этих мыслей меня пробудил его резкий голос.
-- Твой отец давно умер? -- спросил он.
-- Уже три недели, сэр, -- отвечал я. И откуда только вылезло это "сэээр", да ещё и насморочным голосом Бэрримора из старого фильма о Шерлоке Холмсе?
-- Александр был скрытный человек, молчаливый человек, -- продолжал он. -- Он и в молодости мало разговаривал. Он говорил что-нибудь обо мне?
-- Да так, кое-что по мелочи.
-- О господи! -- воскликнул Эбэнезер. -- Верно, он и о Шосе не слишком много говорил?
-- А тут есть о чём много говорить? -- спросил я.
-- Подумать только! -- ответил он. -- Странный человек был!
Несмотря на это, он казался чрезвычайно довольным: самим ли собою, или мной, или поведением моего отца -- этого я не мог угадать. Во всяком случае, у него, должно быть, прошло то чувство отвращения или недоброжелательства, которое он сначала испытывал ко мне, потому что он вдруг вскочил, прошелся по комнате за моей спиной и хлопнул меня по плечу.
-- Мы ещё отлично поладим! -- воскликнул он. -- Я положительно рад, что впустил тебя. А теперь пойдем спать.
К моему удивлению, он не зажег ни лампы, ни свечи, а ощупью вошел в темный проход; ощупью, тяжело дыша, поднялся на несколько ступенек, остановился перед какой-то дверью и отомкнул её. Уж не вампир ли он, чтобы ориентироваться в полной темноте? Я спотыкался, стараясь следовать за ним по пятам, и теперь стоял рядом. Он предложил мне войти, так как это и была моя комната.
-- А чего это мы обходимся без освещения? -- спросил я.
-- Ну, ну, -- проговорил дядя Эбэнезер, -- сегодня чудная лунная ночь.
-- Сегодня нет ни луны, ни звезд, небо в облаках, а здесь вообще тьма кромешная, -- сказал я. -- И каким образом я смогу найти постель?
-- Ну, ну, -- ответил он, -- я не люблю, чтобы в доме был свет. Я страшно боюсь пожара. Спокойной ночи, Дэви, мой милый.
Заскрежетал ключ в замке. Отлично, меня заперли. Одно радует -- никто не зайдёт незамеченным. Такой громкий скрежет даже мёртвого поднимет. Ага, особенно одного мёртвого, совсем недавно по моему личному отсчёту времени пораскинувшего мозгами через дыру в башке. Коротко хохотнув, я на ощупь обследовал небольшую комнату. Кровать нашлась, но тюфяк на ней был влажный как торфяное болото. Перевернув его, я бросил поверх плед и, как был в одежде, упал сверху, заснув ещё в полёте.
С первым проблеском дня я открыл глаза и увидел, что нахожусь в большой комнате, обитой тисненой кожей, обставленной дорогой вышитой мебелью и освещаемой тремя прекрасными окнами. Лет десять, а может быть, и двадцать назад нельзя было бы желать более приятной комнаты для сна или пробуждения, но с тех пор сырость, грязь, заброшенность, мыши и пауки сделали своё дело. Кроме того, некоторые оконные рамы были сломаны, но в Шос-гаузе это было вполне обычным явлением. Типа как моему дяде приходилось когда-нибудь выдерживать осаду своих возмущенных соседей, может быть даже с Дженет Клоустон во главе.
Между тем на дворе светило солнце, а я замерз в этой печальной комнате. Пришлось выпрыгнуть из окна, до полусмерти напугав сидящего на крыльце дядю. И чего так пугаться? Тут до второго этажа всего то метра четыре.
Дядя повел меня за дом, где был колодец с бадьей, и сказал, что, "если мне нужно, тут можно умыть лицо". Я вымылся и добрался как мог до кухни, где он развел огонь и стряпал овсяную кашу. На столе стояли две чашки с двумя роговыми ложками, но все тот же единственный стакан легкого пива. Вероятно, я посмотрел на него с некоторым удивлением, и мой дядя заметил это, потому что, как бы в ответ на мою мысль, он спросил, не хочу ли я выпить эля -- так он называл своё пиво.