Талия положила ногу на ногу и откинувшись на локти, как бы издалека наблюдала за рассказом. В этой ее позе, определенно вульгарной, я, тем не менее, не почувствовал ничего, связанного с наслаждениями плоти. Талия в эти минуты была стерильной.
- Были и дальнейшие "случаи", - сказала она, чуть заметно улыбаясь и улыбкой этой понуждая меня говорить и дальше и больше рассказывать о том, что всякий человек прячет на самой глубине своей души, в местах, недоступных обозрению.
- Да. Но я хочу сказать, что никогда не изменял. Ни Оле, ни Олесе. Все "случаи" происходили позже, после разрыва. После каждого из разрывов. Уже после того, как я закончил МИРЭА и получил диплом, с которым, как ни смешно это звучит, не мог устроиться ни на одну более-менее сносно оплачиваемую работу.
- Не были нужны бухгалтеры?
- Дело в самом дипломе. Институт не котировался на бирже труда совершенно. Так что на должность помбуха меня устроили по знакомству родственники, пять лет назад, оттуда я и начал потихоньку продвигаться наверх.
- И после того, как почувствовал почву под ногами, часто ли стала появляться возможность "расслабиться"? - Талия подчеркнула последние слова, фантастически выразительно, не только и не столько интонацией, но еще более своей двусмысленной позой, уже тем, что полулежала на кровати, в которой всего несколько часов назад я и Маша занимались игрою тела, "расслаблялись", как выразилась моя соседка. Этим она смутила меня совершенно. Я растерялся и замер, не зная, что и как ей ответить; попросту забыл о вопросе и, не отрываясь, смотрел на Талию. А она поставила обе ступни на ковер, при этом слегка разведя ноги и резко вернула себя в сидячее положение - какое-то мгновение я наблюдал белую полоску трусиков а затем, продолжая движение, нагнулась вперед, положив локти на колени, изучающе разглядывая мое растерянное, должно быть, лицо, и одаряя меня тем самым взором, что заключал в себе ее всю и не говорил о ней ровным счетом ничего. Взором, подобным полупрозрачной ширме, подвижные узоры на которой скрывают недвижимость замерших за ней на мгновение живых существ, - то мгновение, во время которого чужие взгляды пытаются проникнуть за возведенную на их пути ширму, - существ, напоминающих изображенных на самой ширме, но лишь внешне, подобно тому, как безобидные полозы копируют своей расцветкой ядовитую эфу. Отличие можно найти, если заглянуть за ширму, но сделать это почти нереально, ведь это значило бы попасть туда, где человек всегда бывает один, вне чужих глаз.
Довольная произведенным эффектом, она улыбнулась. Наверное, видела в моих глазах все, что проникало через них в сознание, наблюдала возникающие в моем мозгу картинки одновременно со мной, видя себя моими глазами, со стороны. И взгляд ее тотчас изменился. Смягчился.
Мне нелегко было ответить ей. Этот проникающий взгляд, которому все было известно заранее, не давал сосредоточиться. И еще что-то мешало, другое, что-то внутри меня, нечто тягучее, хлябкое, оставлявшее затхлый запах захороненных воспоминаний. Живые мертвецы, снова выходящие из червивых могил, по моей ли воле в порыве самоуничижения, или против нее, как сейчас, по побуждению Талии. Поднимающиеся и смотрящие пустыми глазницами задавленного в себе времени. И когда выходит один, непременно надо внимательно и строго отвечать на его взор, иначе за последним, из поднявшихся в памяти, обязательно выйдет еще один, а затем еще. Имя им легион, и каждый ждет втихомолку, впотьмах в грязных закоулках времени, когда я не смогу уследить за ними, поднимется в полный рост и позовет за собой костлявых своих товарищей.
- Одиночество, - сказал я. Страшное слово для такого разговора, но между мной и моей собеседницей не существовало границ и условностей, которые помешали бы направлению мыслей, не существовало взаимных чувств, мешавших беседе. А значит, говорить можно было обо всем. Сколько мы были знакомы на самом деле - всего ничего, - но во времени нашего с нею мира, прошла не одна вечность.
- Боязнь одиночества, - уточнил я. Впрочем, ей было понятно и без уточнений. Иначе я не смог говорить дальше, объяснить Талии, что означает одиночество для меня.
Есть тот вид одиночества, куда тяжелей и мучительней, нежели представшееся обывателю при упоминании этого слова. Я говорю об одиночестве среди людей. Не толпы, неумолчно гомонящей, чужой и безликой, со всех сторон обтекающий индивида и либо растворяющей его в себе либо выталкивающей прочь, - такой толпой полон любой крупный город, давящий на всякого, кто норовит укрыться в нем. Нет, речь пойдет об одиночестве среди близких. Родных и знакомы, с коими прожил долгие годы, и все эти годы все больше и все дальше удалялся от них, а они - как разбегающиеся галактики спешили в свою, выбранную прежде, сторону, но удаляясь, по-прежнему оставался с ними под одною крышей в сфере их притяжения, и притяжением собственным заставляя оставаться на разбегающихся орбитах их. Одиночество непонимания, хуже того, неприятия, простого нежелания понять и принять.... Это так часто случается в наше время.
Я не стал рассказывать Талии о родителях, с которыми вместе прожил вплоть до самого последнего времени, до переезда на купленную фирмой квартиру; к чему, они ведь любили и любят меня, равно, как и я ответно их. Каждый из нас любил и любит по-своему, и эта любовь слишком эгоистична, чтобы быть понята кем-то, кроме носителя самой любви.
Теперь, когда мои отец и мать остались вдвоем, наедине друг с другом, как и двадцать восемь лет назад, наверное, им будет проще и легче. Проще и легче относится к обожаемому чаду, с которым в последние годы ужиться было чрезвычайно сложно: слишком быстро он вырос и стал совсем самостоятельным, настолько, что вот, так и не женился, хотя партия была безупречная, и девушка, как полагается, представлена в качестве будущей невесты и одобрена в этом качестве, да и его работа, о которой было столько споров и пререканий, совершенно засосавшая все свободное время отпрыска, кажется, ставилась им на первый план, вперед любящих его родителей. Кажется, Юнг объяснял, что в поздних браках очень часто случаются подобные конфликты, что они естественны для людей, только в сорок лет обретших долгожданное продолжение рода, а потому старающихся заботиться о нем, не замечая течения времени. Теперь это позади. Теперь можно перезваниваться, часто-часто или ходить в гости, можно без предупреждения, ведь мои родители всегда ждут меня в гости, всегда ждут.
Я не рассказал Талии ничего об этом; если бы она хотела, сама прочла бы об этом в моих глазах. И не стал спрашивать. Обошелся общими фразами, чей подтекст был ясен Талии и без лишних абзацев произнесенного текста.
- Эта боязнь, конечно, накладывает свой отпечаток. Хочется уйти, переменить обстановку: адрес, название улицы и дома, района, может города, имена друзей и знакомых, и еще очень хочется измениться самому, с тем, чтобы не так сильно давили стены собственного прошлого. Не буду красоваться, я действительно боюсь пустых стен. Да, думаю, многие боятся их не меньше меня. И потому ищут, ошибаются, теряют и снова находят, или думают, что нашли - того, кто поможет хоть чуть раздвинуть стены и удержит потолок от неминуемого падения.... На Олю я не надеялся в этом плане, если быть искренним до конца. Я не мог заставить себя полюбить ее, - самые разные были на то причины и интимного и... коммунального свойства. И первая из них - та же, будто в зеркале отраженная, боязнь одиночества. Моя собственная боязнь, в точности повторенная в ней, повторенная настолько хорошо, что она - Лаборантка Оля - увидев ее во мне, сумела избавиться от нее, разглядев со стороны свой страх и, избавившись, тем самым, избавила меня от себя, освободила, как сама сказала мне перед расставанием.
Она действительно оставила меня - без ненужных скандалов, без свар, тихо и мирно, спокойно, будто речь шла о вещах, посторонних нам - но оставила взамен то, без чего и смогла решиться на этот шаг - свою боязнь одиночества, сложившуюся, спаявшуюся с моей. Оля излечилась от нее, излечилась и от меня. Наверное, она вспоминает наш роман, как легкую форму лихорадки, переболев которой, смогла обрести долгожданный иммунитет, освободилась от возможных тяжелых последствий, тех, что забрал с собой я.