(Самолет садится на аэродроме в Стокгольме. Погода, похожая на московский февраль. Пасмурно, ветер. Бетонка в лужах. Вместе с другими пассажирами Петр идет к зданию аэропорта. Среди встречающих - Катя, дочь.)
Петр: Врешь, все врешь. Ты в полном порядке. Я - в полном порядке. Теперь только - головой в прорубь? Я был как никогда уверен: от нашей встречи могло многое перемениться. Во всяком случае, для меня.
(Машина с Петром, его женой, дочерью мчится по шоссе, по городу, чужому, разноцветному.)
Петр: Саша, слушай. Я вернусь. Я это понял, нам отдельно нельзя...
Саша: Это твое дело. Тоже мне, нашел душеприказчика...
(Такси с Петром, Катей и дочерью на улицах Стокгольма.)
Саша: Мне все это уже безразлично. Оставь меня в покое. Я не верю тебе. Сейчас ты стараешься успокоить себя, и успокоишься постепенно. Нравственные оправдания придут сами по себе, можешь не волноваться... Это дело времени, а пока что в собственных глазах хорошо, конечно, выглядеть мятущимся, неустроенным, ищущим... Это ты-то неустроенный? И еще - очень тебя прошу - не соотноси вместе наши имена. Хватит, все. У нас разная жизнь, и ты мне не нужен...
Саша шел в толпе один и, очевидно, продолжал бы так идти и дальше, но его окликнули:
- Саша!
Он обернулся. Катя стояла среди прохожих, укоризненно смотрела на него.
- ...Прости, но у меня не было другого способа напомнить, что все-таки я иду с тобой... - говорила Катя. - Ты все время где-то отсутствуешь. Не очень-то с тобой весело... Да и со мной тоже... Верно? Смотри - и не возражает! Ты бы хоть из вежливости возразил!
Саша улыбнулся, крепче прижал ее локоть.
- Ты меня не слушаешь, - говорила Катя. - Я понимаю, что все это не слишком интересно. Я сама не выношу все эти чужие откровения - сразу попадаешь в какую-то идиотскую ситуацию. Как ты считаешь, я очень изменилась?
- Конечно, изменилась. На тебя уже, пока мы вышли, трижды оборачивались, а ты все плачешь. Красивая женщина.
- Ну и что?
- Очень хорошо.
- Странно, раньше меня всегда это раздражало и когда смотрели, и когда не смотрели... А теперь мне это, как бы тебе сказать, впутает уверенность и - нравится. Между делом, мне уже тридцать. И какие-то девчонки вокруг уже иные, получше, чем мы были в их возрасте... Ну и что? Дело не в ощущении возраста, но что-то во мне переменилось. Я не могу объяснить это чем-то конкретным... С одной стороны, все стало как-то спокойней, и в то же время мир как бы раздвинулся вокруг меня. Я вдруг увидела множество людей, я их раньше просто не замечала, как они не замечали меня. Честное слово, я хочу, наверно, не большего, чем и любая женщина, - чтобы за ней ухаживали, при всей моей прежней ненависти к этому слову - я не могу найти точнее, чтобы мне дарили цветы - я уже не помню, когда мне Петр просто так, ни по какому поводу, принес цветы, смешно, верно? - самое смешное, что вот сегодня, - я же тебя знаю тысячу лет, и никакое это не свидание, а я волновалась - я себя на этом точно поймала, - как перед настоящим свиданием, и это очень приятное чувство, какое-то новое, и когда я тебя увидела, то просто смутилась, поверишь?
Она говорила весело, слишком даже весело, чтобы можно было в это поверить, и в следующую секунду она остановилась и вдруг сказала негромко, ожесточенно:
- Он меня не любит. Осталось какое-то уважение, привычка. Он так закрылся от меня, мне очень трудно с ним... Я устала подстраиваться под его смены настроений - я не успеваю за ними. Он не понимает, очевидно, что в конце концов мне это тоже может надоесть. У всех свои сложности, не думаю, что он исключение.
Взгляд ее остановился на Саше, в голосе вдруг теперь мольба, надежда.
- Я тебя прошу, сходи в управление - поговори. Мне на самом деле не к кому больше обратиться... Я тебя очень прошу, это слишком серьезно, а для тебя это не составит, по-моему, никакого труда... Он уже там, наверно, в приемной, его в час обещали принять. Ты должен быть с ним, я умоляю тебя!
Ему казалось, что в приемной он сидит не так уж и долго.
Во всяком случае, Петр не заметил, как подошла его очередь, как вместо множества людей, еще недавно заполнявших вместительную приемную с мягкой мебелью, остались всего двое: он и еще один человек, по виду командировочный.
Пекло невероятно. Ни ветра, ни дуновения в распахнутых окнах.
Пустой сифон сверкал на столе.
Рубашка взмокла.
Ладони оставляли темные влажные следы на зеркале стола.
Вентилятор направленно вращался в сторону секретарши, но тоже не приносил ей заметного облегчения.
- Вам идти. Пожалуйста, - сказала она Петру.
Действительно, ему уже нужно было вставать, одергивать пиджак, поправлять спущенный по жаре галстук, хотя можно и так оставить, но все же - поправим, и шагать к дверям кабинета, за которыми его ожидали вещи ему известные: объяснения - в который уже раз, выяснения, подробности и прочее.
На секунду он замешкался, глядя по сторонам, как бы вспоминая что-то, что он должен сказать и сделать сейчас же. И все это - под несколько удивленным взглядом секретарши.
- Знаете, - вдруг решительно сказал ей Петр, - мне сейчас нужно срочно уйти. Вспомнил. Вы простите, я зайду еще... А то вот совершенно выскочило из головы... Простите...
Он кивнул и быстро вышел из приемной.
На улице пекло ничуть не меньше, и некуда было деться, тень, казалось, навсегда исчезла из города, и даже под деревьями на бульваре она светилась насквозь, но Петр почувствовал в первые минуты истинное облегчение, смешавшись с толпой, изнемогавшей от жары, куда-то спешащей, летней, белеющей ослепительно газетами, развернутыми на ходу, кепками, рубашками, яркими плетенками с вишнями.
И тут же, радуя глаз, развернулась перед Петром омытая водой, смываемая витрина овощного магазина - зелень, тыквы, арбузы - и еще рядом на уровне лица проплыли в жарком мареве ящики с помидорами...
Он пошел быстрее, как только мог. Зачем? Он и сам не понимал точно.
Спустился в метро. Прохлада станций, мрамор, уже сам по себе холодный и прохладный свежий ветер, всегда дующий из тоннелей.
И духота битком набитого вагона. Спина к спине, лицо к лицу, локоть к локтю. И еще пытаются читать. Разговаривать. Ссориться. Радоваться случайной близости - вагонной, вот такой.