Штабс-капитан взглянул на гардемарина с ненавистью и любопытством.

Гардемарин сидел свободно и непринужденно, но прилично, как сидят в светских гостиных. Он затягивается трубкой долго и глубоко так, что нижняя челюсть опускается и кожа щек натягивается. Потом медленно и спокойно вынимает трубку изо рта, размыкает свежие юношеские губы, и во рту виден клубящийся белый дым. Он вдыхает его в себя, выдвигая нижнюю челюсть вперед, откидывает голову слегка назад и выпускает длинную струю дыма, направляя ее вбок и вверх нижней губой. Штабс-капитан не знает, что красиво курить особое искусство и что эта манера перенята Ливитиным у старшего лейтенанта Вилькена, который, в свою очередь, вывез ее из заграничного похода на крейсере "Россия", заимствовав непосредственно от флаг-офицера английского адмирала. Штабс-капитан этого не знает и с внезапной резкостью, неожиданной в его неряшливом и рыхлом теле, кидает под стол в плевательницу изжеванный и обмусленный окурок. Окурок упал рядом с никелированной плевательницей на синий ковер, и штабс-капитан бессильно и густо покраснел перед мальчишкой младше его чином. Гардемарин не замечает окурка, он даже не смотрит туда, но штабс-капитан чувствует, что это только снисходительная светская учтивость.

Поезд замедлил ход. Гардемарин встал и, сбросив в пепельницу ударами согнутого пальца лишний пепел из трубки, сунул ее с огнем в карман. В этом тоже флотский настоящий шик: класть трубку с огнем в карман. Жизнь строится из мелочей, и нельзя упускать ни одной мелочи. Нужно всегда, каждую секунду, даже наедине, чувствовать себя под посторонними взглядами, если хочешь быть безупречно-сдержанным и запоминающимся. Такова школа жизни, таков железный закон светскости. Ливитин надел фуражку и ребром ладони проверил, приходится ли кокарда посередине лба.

- Счастливо оставаться, господин штабс-капитан, - сказал он, прикладывая руку к фуражке.

Штабс-капитан посмотрел на него с завистью, грустью и всей обидой захудалого армейца. Все, что белое, - форменка, брюки, туфли и чехол на фуражке, - ослепительно; все, что золотое, - буквы на ленточке, нашивки и якорьки на погонах - блестит; полосы тельняшки, воротник форменки и обшлага - темно-сини. Ровный загар сдерживает юношеский румянец, тонкий нос с вырезанными глубоко ноздрями напоминает штабс-капитану старинные портреты генералов в николайштадтском собрании, - порода, кровь поколений. Юноша стоял над штабс-капитаном, подобный белому фрегату в высоких парусах над мшистым озеленелым камнем, - будущее российского флота побеждает российскую армию, армию гарнизонов заброшенных крепостей, армию безвестных занумерованных полков, квартирующих в российских захолустьях. Единственное, чем может штабс-капитан уязвить гардемарина, - это, не меняя позы и не подавая руки, сказать небрежно: "До свиданья, юнкер". Но штабс-капитан поднялся с дивана, протянул руку и смущенно сказал:

- Честь имею кланяться...

Разве может не покорить кого-нибудь этот юноша, дорога которого открыта до конца жизни, юноша, рожденный для блеска лейтенантских погон и для тяжелого полета адмиральских орлов?..

Гардемарин вышел на перрон вокзала, и штабс-капитан следил, как уверенно и легко он пробирался через толпу. Руки прижаты локтями к телу, кисти слегка отставлены и отмечают каждый шаг плавным покачиванием вокруг тела. Кажется, что он только что вымыл руки и несет их перед собой, боясь запачкать о самого себя. Эта особенная походка выдумана самим Юрием, и будет день, когда кто-нибудь переймет эти изящные, плавные жесты, как перенял сам Юрий манеру курить трубку.

Гельсингфорс был солнечен, чист и аккуратен, как всегда. Кажется, что солнце никогда не покидает этот город; зимой оно нестерпимо сияет на сметенных к панелям сугробах, на обсыпанных инеем деревьях, на гладком льде замерзшего рейда. Летом оно жарко наливает до краев неширокие улицы финского голубого камня и вязнет в густой листве бульваров и садов. В этот майский день Гельсингфорс стоял на граните своих набережных у тихой воды рейдов аккуратно и чистенько, как белокурая крепкая фрекен в крахмальном переднике у кафельной плиты над тазом теплой воды: чистый, неторопливый, хозяйственно-удобный город. Зеленые трамваи катились, как игрушки. Витрины каждого магазинчика миниатюрно-солидны, а на Эспланаде они размахивались во всю стену, и тогда солидность их граничила с роскошью, и в них беспошлинные иностранные товары. Бесшумность автомобилей равна молчаливости их шоферов. Полицейские на перекрестках - в черных сюртуках, вежливы, неразговорчивы и подтянуты. Шведские и финские надписи на вывесках, на трамваях, на табличках с названиями улиц, шведская и финская речь неторопливой тротуарной толпы, белокурые проборы и локоны, розовые щечки молодых людей и девушек, марки и пенни сдачи заставляли чувствовать себя в иностранном городе. Даже часы - и те отличаются на двадцать минут от петербургского времени: здесь время свое, не российское.

В двенадцати часах езды от столицы Российской империи стоит на голубом граните скал иностранный город, и время в нем - не российское. Российское время - хмурое, царское время - медленно, неверно и томительно: оно спотыкается над огромной империей, завязая в ее просторах, как пьяный в непобедимой грязи сельской улицы. Оно бредет в будущее - ленивое, неверное, подгоняемое петербургской трехцветной палкой российское время, - и кажется, что оно всегда чешет затылок в тупом раздумье:

- Куды гонят?..

И никто не знает, куда его гонят - тысячелетнее бородатое российское время, подхлестываемое самодержавием. Оно бредет из мглы веков, проламывая бердышами головы татар и поляков, подминая соседние ханства и царства под медленный шаг потемкинских армий, под легкие копыта императорской кавалерии, устилая Европу разноцветными мундирами александровской гвардии, Азию белыми рубахами скобелевских отрядов, Восток - черными папахами куропаткинских армий. Приобретая, завоевывая, порабощая, отягощаясь собственной добычей, бредет российское время от войны к войне, и войны торчат верстовыми столбами, меряя тяжкий путь Руси, России, Империи Российской. Войны и восстания дымятся кровью и пожарами по всей стране, первой в мире по пространству. Размеренный шаг русской армии с равной тяжестью ступает в лужи иностранной и в лужи русской крови. Трехгранные штыки с одинаковой силой втыкаются в турецкие, французские и в мужицкие кишки. Барабаны бьют одинаково ровную дробь перед играющими белыми ногами императорского коня на площади и перед вздрагивающими ногами только что повешенных бунтовщиков.

Российские города равнодушно гордятся своими годами, и блеск одних годов затмевается глухим предвестьем других. Кичится Киев 988 годом, когда голая Русь полезла в святую днепровскую воду, таща за собой Перунов и Даждь-богов. Привычно, как купчиха тысячным перстнем, гордится Москва 1812 годом, - а в перстне играет зловещий отсвет залпов и пожаров кривых улиц Пресни. Ревниво хранит Севастополь пороховую славу одиннадцати месяцев 1855 года, - и с дымом нахимовских бастионов смешивается дым догорающего крейсера "Очаков". На башне царицы Сумбеки хмурым царским орлом застыл год 1552, когда Казань перестала быть ханством, а под башней, выкинутые из лавок и дворцов пугачевскими толпами 1774 года, втоптаны в грязь шелка, товары и животы купцов, камзолы, ордена и пудреные головы дворян. Кавказ подымает к снеговым вершинам десятки годов жестокой и темной истории завоевания его аулов. Иртыш качает в желтых струях год 1582, когда на тундры, тайгу и многоводные сибирские реки легло хмурое и тяжелое слово: "Сибирское царство". Угрюмо хранит Гельсингфорс год 1809, год окончательного присоединения Финляндии "к семье российских народов".

И молчат города, все города Российской империи, смотря сквозь дымные и теплой кровью сочащиеся цифры 1904-1905, - смотря сквозь них вперед, в мутную и неизвестную даль грядущих годов, молчат и идут за российским медлительным временем ленивой, бестолковой, толкающейся толпой, сами не зная, куда гонит их гербовая министерская бумага из Санкт-Петербурга...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: