— Людей жалеешь? — не спрашивая, а словно бы уличая Остроухова в преступном намерении, резко сказал Мартынюк.

Остроухов остановился, все черты его узкого, худощавого лица как-то мгновенно заострились, он вскинул на генерала голову, с такою же колючестью в темных, по-монгольски чуть косоватых глазах, какая была в сощуренном взгляде генерала.

— Да, — сказал он, — жалею!.. Не дрова ведь в печку.

— А Родину ты не жалеешь? — возвысил Мартынюк грозно голос, еще более недобро прищуривая глаза.

Вопрос, казалось, поставил Остроухова в тупик. Он помолчал, потом вздернул плечами с видом, что на такое и отвечать не стоит, отвернулся; лицо у него померкло, стало угрюмым, замкнутым.

— Не так ее жалеть надо! — проговорил он глухо, как бы только для себя.

— Где твой начштаба? — Мартынюк рыскнул глазами по лицам дивизионных командиров, стоявших с соблюдением почтительной трехметровой дистанции, неловко повернулся корпусом, чтобы взглянуть на тех, что стояли позади него. — Где он, тут? Который?

— Слушаю, товарищ генерал-лейтенант! — выдвинулся из-за его плеча рослый, не ниже генерала, но только иного сложения, сухой и костистый, с молодою бородкой на смуглом моложавом лице подполковник Федянский, прикладывая к козырьку руку — не просто обыкновенным, принятым уставным жестом, а полным особого артистизма, — как это было у офицеров прежних времен.

Мартынюк пристально вгляделся в начальника штаба. Было видно, что Федянский не вызвал у него расположения. Мартынюку, сохранившему всю свою природную основу почти в ее необработанном, неокультуренном виде, гордившемуся, что он самый натуральный, без всяких посторонних примесей, чистопородный представитель «низов», любившему показать, что и в генеральском чине он самая настоящая «плоть от плоти и кость от кости» этих «низов», и для этого, особенно в присутствии рядовых бойцов, всегда употреблявшему простой народный язык, как он его понимал, то есть сыпавшему густым матом, — не мог понравиться Федянский с его явной, бросающейся в глаза интеллигентностью в облике и манерах, с этой своей щегольской, искусно подстриженной бородкой. Со времен гражданской войны в Мартынюке осталось непреодолимое недоброжелательно-настороженное, недоверчивое отношение ко всем «образованным», как к «чуждым». А всякие выходящие за пределы устава заботы о внешности, украшательство — вроде бородок, усов, полированных ногтей — представлялись ему блажью, пижонством, на которое способны только люди пустые и опять же социально чуждые, политически не вполне надежные.

— Фамилия?

— Подполковник Федянский.

— Сразу надо называться, порядка не знаешь? Так ответь мне, штабист, и ты так думаешь, как твой командир? Или, может, другое мнение?

Закинув голову, чтобы видеть высокого Федянского, Мартынюк с ожиданием вонзился в него из-под козырька фуражки щелочками глаз.

— Я полагаю, товарищ генерал-лейтенант… — начал Федянский под устремленными на него с разных сторон взглядами. Обращение генерала застало его почти врасплох, он не был готов к ответу, считая, что решать будут генерал и командир дивизии сами, а ему останется только принять их решение. Но главная сложность состояла для него совсем не в этом — может или не может дивизия идти немедленно в бой, вопрос генерала содержал в себе гораздо большее, и Федянский замялся, растягивая для времени слова, думая с такою напряженностью, что у него даже закололо в висках.

— Ну, так что?

Быстро, искоса, Федянский взглянул на Остроухова — в его движении были и смущенность, и колебание, и нелегкая внутренняя борьба. Остроухов стоял с опущенной головой, угрюмо глядя на носки своих сапог; вид у него был отсутствующий, казалось, он совсем безразличен к тому, что ответит Федянский.

— М-м… мое мнение… — протянул опять Федянский. И вдруг у него точно открылось какое-то совсем другое, свободное дыхание. — Я считаю, товарищ генерал-лейтенант, можно было бы и сейчас… Дивизия крепкая, народ в ней надежный, коммунистов и комсомольцев больше шестидесяти процентов. Под Смоленском и Ельней наши части и не так еще в бой вступали. А ведь творили чудеса! Опыт войны показывает…

— Вот видишь, комдив! — больше уже не интересуясь Федянским, воскликнул Мартынюк, живо поворачивая к Остроухову свой грузный, плотно обтянутый кителем торс. — Слышишь, что твой начштаба говорит! А ведь он тоже за дело отвечает, и люди ему не меньше твоего дороги…

— Сутки, сутки! — отрицательно качая головой, не глядя ни на генерала, ни на Федянского, упрямо произнес Остроухов как окончательное и последнее свое слово и отошел в сторону, показывая этим, что он устраняется и пусть генерал решает без его участия, единолично, своей властью. В стороне был сухой, надтреснутый пень. Остроухов, двинув за спину полевую сумку, висевшую на ремешке через плечо, сел на этот пень, сломил с соседнего куста ветку и стал обрывать с нее листья. Листья падали ему на колени, на сапоги, измазанные грязью лесных оврагов и ручьев, покрытые желтой дорожной пылью. Все сто двадцать верст комдив прошел вместе с колоннами, своими ногами — то с одним батальоном, то с другим. Он мог бы ехать на лошади, у него была положенная ему отличная верховая лошадь с удобным кавалерийским седлом, но Остроухов даже ни разу на нее не сел — щепетильная совестливость не позволяла ему пользоваться привилегией, когда вся дивизия надрывает силы в пешем марше…

За кустами, не видный с поляны, погромыхивал город. В вышине басовито, назойливо проникая в уши, гудели истребители, описывая крутые петли.

Адъютант за спиною Мартынюка снял с руки перчатку и с осторожностью, наклоняясь, потянулся, желая поправить на генеральской шее повязку.

— Чего тебе? — вздергивая от его прикосновения плечами, раздраженно обернулся Мартынюк.

— Течет, товарищ генерал-лейтенант…

— Отстань! — отмахнулся генерал.

Свита его молчала. Лица командиров, каждое по-своему, были как бы экранами, на которых отражалась вся напряженность происходившей между комдивом и командармом сцены. Когда Остроухов отошел и сел на пень, в генеральской свите переглянулись. Было ясно, что спор подошел к кульминации и у генерала сейчас последует вспышка ярости. Эти бывшие с ним майоры и полковники из штаба армии хорошо знали, каким свирепым может быть генерал, какое ослепление может на него нападать, на что бывает он способен в припадках своего несдерживаемого гнева. Мартынюк мог с налитыми кровью глазами вытащить пистолет, мог собственноручно, не вникая ни в какие оправдывающие обстоятельства, невзирая на звание, сорвать с командира, которого он считал виновным, знаки различия и тут же отправить штрафником на передовую — это считалось еще милостью — или в суд трибунала, который не знал никаких снисхождений и отвешивал наказания только по высшей мере.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: