- Ходить не сможет никогда. Но все остальное в принципе не заказано...
Интересно, что они имели в виду под остальным?
Свое шестнадцатилетие я встретила в инвалидной коляске.
Глава третья. Каждой коммуналке - своего сумасшедшего .
Все мы в свое время читали "Повесть о настоящем человеке". Так что напомню только один эпизод из этой книги. Когда в госпитале, уже лишившись ног, Алексей Маресьев сомневается, сможет ли он не только ходить на протезах, но и управлять боевым самолетом, комиссар Воробьев развеивает все его сомнения одним-единственным аргументом: "Но ты же советский человек!".
К счастью, мне никто не предлагал подобных утешений. Никто не напоминал о том, что я - комсомолка, что Николай Островский создавал шедевры, будучи вообще прикованным к постели да еще и слепым. К счастью, потому что это меня бы не утешило. Создавать шедевры я не собиралась, управлять самолетом - тем более. Да и протезы мне были ни к чему - ноги-то сохранились. Правда, неподвижные, зато по-прежнему длинные и стройные. Хорошо хоть мини-юбку успела поносить.
Это сейчас я в состоянии шутить над собственной беспомощностью. Тогда же находилась на один шаг от самоубийства. Родители пытались меня ободрить, но и сами были в отчаянии. Столько надежд возлагали на единственную дочь и на тебе, инвалид на всю оставшуюся жизнь. В общем-то - тяжкий крест для немолодых людей.
Первые крохи утешения, как ни странно, получила от... Семы Френкеля. К семьдесят первому году он уже вернулся в столицу из очередной поездки "за романтикой" и продолжал расшатывать нервную систему родителей. Одно время он развлекался тем, что сутками напролет перепечатывал на старенькой портативной машинке произведения "самиздата". Как только он отлучался из дома, Ревекка Яковлевна сгребала в охапку его продукцию и... не знала, что с ней делать. Сжечь? Когда-то на кухне стояла большая печь, но ее давно разломали и провели газ. Выбросить? А если кто-то найдет это в мусорном баке? В конце концов она робко стучалась ко мне:
- Региночка, деточка, можно это у тебя полежит? Я боюсь...
Потом приходил Семка и забирал свои сокровища обратно. Так продолжалось до тех пор, пока мое терпение не иссякло.
- Слушай, Сема, перестань мучить своих родителей. Они же не перенесут, если с тобой что-нибудь случится.
- Ничего со мной не случится! - легкомысленно отмахнулся Семка. Впрочем, мне самому надоело. Тюкаешь по клавишам, тюкаешь, а результатов никаких. Десять человек прочитают, десять миллионов по-прежнему будут считать вершиной человеческой мысли передовицу в "Правде". Тебе-то понравилось?
- Я не читала, - сухо ответила я.
- Напрасно. Будь я на твоем месте, я бы читал сутками. Особенно это.
- Давай поменяемся местами, - уже со слезой в голосе ответила я. Но Семку бесполезно было даже пытаться разжалобить.
- Не ной, моя милая. Голова на месте, руки в порядке, мозги варят. Сидишь в тепле, мама с папой рядом. А в брезентовую палатку на сорокаградусный мороз не угодно? Или шпалы поворочать на ветру? Я ведь на стройке санитаром был. Такого насмотрелся - во сне не приснится. Там десятки человек лишались рук и ног просто потому, что отмораживали их. При скольких ампутациях я присутствовал...
- Это, конечно, очень утешает: другим еще хуже, чем мне.
- Нет, иначе: тебе лучше, чем другим. А вместо того, чтобы оплакивать себя, научись на машинке печатать. И готовься поступать в институт. Заочный, разумеется. Программы я тебе на днях принесу, выберешь. Ты не еврейка, тебя примут.
И исчез на несколько дней. На меня же его смешочки подействовали, как оплеуха на истеричку. Правда, и потом случались срывы, но о самоубийстве думалось значительно реже.
Лидия Эдуардовна приходила каждый день. Она как нечто само собой разумеющееся возобновила занятия со мной. Один день мы говорили по-немецки, другой - по-французски. Как будто вместе со мной готовилась поступать на заочное отделение исторического факультета. Всегда была ровна, улыбчива, выдержанна. Если же у меня начинали дрожать губы, а глаза становились подозрительно влажными, пресекала эмоции в зародыше:
- Слезами горю не поможешь. Пережить можно все, кроме собственной смерти.
А однажды рассказала мне, что в самом начале войны ее арестовали и забрали на Лубянку. Просидела она там ровно сутки, по-видимому, в сорочке родилась. Тем более что именно за эти сутки одна из двух немецких бомб, упавших на Арбат, сровняла с землей тот дом, где жила Лидия Эдуардовна. Погибло все, кроме иконы Николая-угодника. Зато, возвращаясь домой пешком по бульварам, нашла она золотое колечко с изумрудом и по сей день хранит, как талисман. Да еще ее, как погорелицу, поселили в хорошую квартиру, в большую-аж четырнадцать метров-комнату. А если бы не арестовали? Так что во всем нужно искать положительные стороны.
Я не могла найти ничего положительного в том, что в пятнадцать лет стала калекой. Наоборот, все больше ожесточалась. Все раздражало, все, казалось, делалось специально для того, чтобы я острее чувствовала свою ущербность. Школьные друзья понемногу исчезали из моей жизни, а новых, разумеется, не было. На заочное отделение истфака меня приняли, но я не видела смысла в учебе. А тут еще произошло событие, надолго выбившее из колеи не только меня-всю квартиру.
В семьдесят втором году Семена арестовали. Пришли ночью, перерыли всю комнату и увели с собой. В ту же ночь его отца разбил паралич. Первой-и весьма своеобразно-отреагировала на это Елена Николаевна, которая внезапно ворвалась ко мне в комнату и закричала во весь голос:
- Из этой проклятой квартиры исчезают все сыновья! Но они вернутся! Все вернутся, нужно только вымолить у Бога прощение.
Зато откровенно радовался старик Сергеев:
- Я же говорил, что у нас зря никого не сажают. Доигрался, щенок, в свои игры. Вот ведь народец: живут, понимаешь, на всем готовом, комнату им государство предоставило, пенсию платит, а они только и думают, как бы ему нагадить да в свой Израиль удрать. Вот и уезжали бы, освободили рабочим людям комнату.
На его беду, в кухне в этот момент находилась Мария Степановна, органически не переносившая "митинги":
- Вы бы сократились, Иван Ильич, не на собрании. Тесно вам? А ведь эта квартира вся принадлежала нашей семье, когда я родилась. И живете вы, между прочим, в кабинете моего покойного отца. И я уже полвека терплю всевозможных "товарищей", вплоть до, извините, уголовников. Так что и вы потерпите, невелики баре!
- Ах ты, буржуйка недорезанная! -- взвился было тот, но тут в дверях кухни возникла баба Фрося, и Иван Ильич предпочел ретироваться.
Понять раздражение Марии Степановны было можно. Ирка, моя подруга и ее внучка, вступила в "опасный возраст" первых влюбленностей и свиданий, и не было никакой уверенности в том, что она не пойдет по стопам своей несчастной матери (да и бабки, если уж на то пошло) и не принесет кого-нибудь в подоле. На Фросю надежды уже не было: старуха разменяла восьмой десяток. И квартира эта проклятая, в которой вечно что-нибудь случается...
Но бывали и радостные события. Например, однажды отец пришел домой и торжественно объявил:
- В будущем году определенно переезжаем! Квартиру мне обещали твердо. Три комнаты, большая кухня, лоджия. И никаких соседей!
Только отец так и не дождался переезда-умер прямо в своем служебном кабинете от инфаркта. И остались мы с мамой в коммуналке пожизненно: двадцать пять метров на двоих исключали даже призрачные надежды на отдельную квартиру.
Когда мне в 1976 году исполнился 21 год, вернулся Семен. С целым букетом хронических заболеваний, растерявший половину роскошных кудрей, но оптимизма отнюдь не утративший. Вернулись и сыновья Ивана Ильича, здоровье сохранившие, но вместо прежних хулиганских замашек приобретшие повадки настоящих хищников.
Возвращение их ознаменовалось грандиозной пьянкой. А на следующий день Лидия Эдуардовна хватилась своей старинной иконы. При всех конфликтах и скандалах в нашей квартире ни одна дверь в ней никогда не запиралась. Кроме входной, разумеется.