В баню мы летели на крошечном целлулоидно-стрекозином вертолете "МИ-1", который летчики называют "двухместным унитазом". Под скамеечкой стояли яблоки -- антоновка и золотой ранет, наполняя кабину пряным, с гнильцой, ароматом южных садов.

А внизу зеленела тундра, в слепых блестках озер, от которых резало глаза. Земля остывала, как металл, вынутый из горна. В цветах побежалости. За спиной бился мотор, увлекая нас вдоль просеки, прямой, как стрела указующая...

Если б на воздушном шаре! Тишина. Воля...

"Тишина, лучшее, что слышал..." -- мелькнуло пастернаковское... Он раньше многих понял, чего недостает людям.

Наконец зачернел вдали дым, притянувший наш вертолет, как лассо... Сойферт притих. Я взглянул на него. Он сидел, вяло откинувшись на спинку, белый, держась за сердце.

-- А? -- ответил он на мой вопрос. -- Давно пора на свалку. Тридцать лет на аврале... Врач?.. Врач считает, надо бежать в Одессу... Дурак врач!..

Мы опустились возле палатки с антенной, долго висели над кочкой, наконец приткнулись кое-как, летчик выскочил, не выключая мотора, поглядел, не увязнет ли машина, не опрокинется ли, затем остановил винт, и в шелесте еще, не в тишине, мы услышали чей-то хриплый голос:

-- Водку привезли?!

Взяли и яблоки. Ящики с яблоками несли впереди, как знамена. Без энтузиазма.

Прыгая по кочкам, проваливаясь в ржавую воду, мы подходили к бане, возле которой громоздились горы валежника. И в эту минуту прозвучал выстрел. Глухой. Из дробовика. Никто не остановился. Шли, как ни в чем не бывало. Хлопнул еще выстрел. И тут же другой, гулкий. Оказывается, стреляли по черному репродуктору, водруженному на столбе посередине лагеря. Он был похож уж не на репродуктор, а скорее на рыбацкую векшу. Палили из нескольких палаток. Как на стрельбище.

Сойферт огляделся и, покачав головой, решил вмешаться. Засунул голову в палатку, в которой залег один из стрелков; оттуда донеслось протестующее:

-- Товарищ Сойферт! Так он жить не дает, репродуктор. Базарит и базарит!..

-- Таки-да! -- печально сказал Сойферт и повернул к бане.

Под баню приспособили деревенский сруб из "листвяка" -- огромных бревен сибирской лиственницы. Такие удержат тепло даже в пургу.

Сруб стоял на железных оцинкованных полозьях. Бревна были старые, полозья ржавые, видно, баня перешла по наследству от лагерей, как бараки в Воркуте. И точно. Внутри, на бревнах, вырезано ножом, нацарапано гвоздями столько лагерной матерщины и отчаянных, перед этапами, просьб, угроз, заклинаний, что я зачитался.

Ночь была прозрачно-холодной, как газировка со льда; дверь раздевалки не закрывалась, и я вряд ли стал бы раздеваться, если бы Сойферт не стреганул меня веником из крапивы:

-- Давай-давай!

И тут же ковыльнул в сторону, вскричав победно:

-- Ага! На ловца и зверь бежит!..

"Зверь" был здоровущим парнем с флотскими наколками на волосатых руках. Сойферт сообщил мне, что это самый знаменитый бурмастер на всем Севере, Вася -- знаток глубинного бурения. Под судом и следствием не был... -- зачастил Сойферт, -- короче, родился для вашей книги. В "Правде" о нем писали.

Вася начал стягивать с себя одежду, поинтересовавшись с усмешкой:

-- Писать будете, как мы в землю зарываемся?..

-- Ну, вы пообщайтесь, я парку нагоню! -- дружелюбно крикнул Сойферт и исчез в бане.

-- Из самой Москвы, однако? -- переспросил парень. -- Ла-ады! Объясните мне, в таком случае, как же так, землю продают нашу? Оптом... Мы, вот, забурились на шесть тысяч, газ нашли, а потом узнаем, что все это заранее продано. И кому? Немцам, которые отца моего убили. Они нам -- трубы, мы им -- газ... Жизнь-то, оказывается, стерва!.. Все народное достояние продают. На корню. Немцам и потом, говорят, американцам, макаронникам всяким. Получается, отдай жену дяде. Или мы не Россия, а черножопые какие?.. Жизнь-то, вот, стерва! -- повторил он и сплюнул зло; стал выбирать веники. Высмотрел самые большие крапивные листья, протянул мечтательно: -- Пихтовых веников бы!.. Э-эх, нету гербовой, попишем на простой...

Дверь из бани распахнулась, оттуда рвануло горячим паром. Выскочил огненно-красный костлявый Лева Сойферт. Присел на корточках, обхватив колени и тяжело дыша.

-- Ну, власть, -- пробасил Вася покровительственно. -- Сварилась вкрутую? Эх, всех бы вас в один котел!..

Сойферт распрямился пружиной, поглядел вслед ему недоуменно и еще раз огрел меня веником из крапивы.

-- Коммунисты, вперед!

На железной печке клокотала вода, в детской ванночке. Пахло распаренной хвоей и чем-то отвратным. Денатуратом, что ли?

Печка с засыпкой, впервые такую видел. Обычная бочка, из-под бензина, обшитая еще раз железными листами. Между листами и бочкой доверху галька, крупный песок. Не иначе, лагерный патент. Железная бочка, а тепло держит, как русская печь.

Сойферт плеснул на гальку кипятку, шибануло паром так, что я отскочил к противоположному концу бани.

-- Ох, пихтовых бы веников! -- простонали сверху.

Но пихтовых не было. Мы распарили те, что были. Из крапивы. Колючки стали мягонькими. Не обстрекали тело.

Лева Сойферт хлестнул меня крапивой наотмашь. По спине. По ногам. Задохнулся.

-- Жеребцы! -- Он едва перевел дух. -- А ну, поддайте московскому пару. Чтоб помнил буровиков.

"Жеребцы" толпились вокруг детской ванночки, черпая оттуда кипяток и весело матерясь. Рослые, с бугристыми мускулами, в наколках, -- возле детской ванночки. Зрелище это было смешное, и сами они смеялись -- над ванночкой, друг над другом, по любому поводу. Кто-то поскользнулся на мыле, шмякнулся, тут уж гогот начался такой, казалось, сруб развалится... Чувствовалось, баня для них -- и театр, и клуб, и гулянье. Громче всех сипел от хохота, суча ногами, буровик, мой знакомый, словно это не он только что говорил мне безнадежно: "Жизнь-то, получается, стерва!"

Когда снова плеснули на гальку, я рванулся в холодную пристройку ошалело. Впрочем, не я один. Только Сойферт остался на полке, неостановимо, как заведенный, хлеща себя веником из разбухшей крапивы.

-- Хо-о! -- протянул он блаженно, выбравшись на ощупь в предбанник. -Банька, таки-да-а!.. Есть морс, рекордсмены?..

Клюквенный морс охлаждался на улице, под лестницей. В огромном чайнике. Запарившиеся огненно-красные парни тянули его из носика, чуть "отходили" -и снова ныряли в парилку.

Оттуда слышались взрывы хохота. Сойферт поглядел в сторону парилки, небритое лицо его стало напряженно-несчастным, он встрепенулся, сказал устало и печально:

-- В здоровом теле -- здоровый дух! А? Надо им крабов подбросить. Пришли вчера по спецзаявке. Ничего, начальство обойдется...

Он долго тянул из носика чайника клюквенный морс.

-- Не верите, не выжил бы, если б сюда не подавался, -- произнес он, поставив чайник на пол. -- Напаришься... неделю живешь. Надо им еще курей выделить... из обкомовского фонда. Ох, воздуху мне не хватает!.. -- И вдруг посмотрел на меня отчужденно, словно принял меня за кого-то близкого, поверил, а... что я за птица?.. Что напишу потом?.. -- Аммиак, -- выдавил из себя Лева Сойферт. -- Сплошной аммиак... на заводе. Запашок!.. Люблю тундру...

Из парилки выскочили, в клубах пара, ребята, один из них закричал радостно:

-- Тута еще!

Тогда повалили один за другим остальные, один, совсем молоденький, беззубый, просил Сойферта написать в их деревню, в сельсовет, чтобы матери крышу покрыли. Одна она, а дожди пошли.

Другой, постарше, не знал, как пристроить в ясли дите.

Сойферт достал мятый блокнотик, записал.

-- Через неделю ответ, -- сказал. -- С доставкой на дом...

Заулыбались, потянулись к нему -- я увидел, нет ничего необычного в том, что здесь, у моря Лаптевых, редко произносят известные в России имена, допустим Брежнева, Косыгина, желтолицего хозяина полуострова, наконец! Одно имя, чаще всего, звучит над болотистой или ледяной тундрой: "Лева Сойферт" -- "Товарищ Сойферт!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: