- Серый ты, не понимаешь! Так они и маскируются. Завоевал полное доверие командования, и тут же, под полом, "пики"...
Я как с цепи сорвался:
- Товарищ лейтенант! Шуточный то был разговор. Все слышали. Про Диккенса. Диккенса даже школьники знают. Английский классик.
- Перестань про своего Диксона молоть, студент зачуханный! Будешь и дальше печку топить - нет? - Взял со стола пистолет, сунул в карман. - Ну, пошли, сам себе судьбу, понимаешь, выбрал. - Он приблизился ко мне, и я почувствовал, что от него несет винным перегаром, как из бочки. "Точно кокнет!"
Я похолодел до кончиков пальцев, выскочил за дверь, которую распахнул ветер и - кинулся в ночь, упал, метнулся в сторону, в сугроб, снова помчался, пригибаясь, как на передовой.
- Стой, кто идет? - застуженно проорали из темноты часовые.
Я остановился, стараясь отдышаться. Бежать? Куда?! Я кинулся назад, к самолетному ящику, над которым, вроде, как всегда, сочился белый дымок. "При людях не кокнет..."
В ящике была темень могильная. Печка погасла. Летчики, в унтах, наставив меховые воротники, посапывали, раскинувшись на двухэтажных нарах. Инженер-капитана не было... "Дождусь тут!"
Руки висели как палки. И чуть дрожали. Не было сил даже швырнуть в печурку очередную стопку листовок "Сдавайтесь в плен..."
И получаса не прошло, вдруг заглянул "особняк", пошарил своим большим ярким фонарем по нарам, отыскал меня у стенки ящика.
- Печку перестал топить? Правильно! Образумился, значит... - И вполголоса. - Выдь на улицу. - Поглядел на свои трофейные часы со светящимся циферблатом. - В шесть ноль-ноль приедет из штабармии Иван Сергеевич. Отбил я ему шифровку. - И снова, дыхнув на меня перегаром: - Ты подпись свою поставишь, понимаешь! А нет - нет! Твое слово - олово, мое - свинец... Придешь в 6.30, понял?!
Он закрутил ручку телефона. - Старшина! Знаешь, кто говорит?.. Доставишь в "Смерш" этого Свирского поутру. Как позвоню. Секунда в секунду, понимаешь?
Поземка ввинчивала снег в черное небо штопором. Словно и небеса были намертво прихвачены к земле штопорами. Налетел ветрище, и завыли на все голоса навалы обледенелых трупов. Я кинулся в сторону, завяз в сугробе. В валенки набился снег, да потеряй я их сейчас, не сразу б заметил.
Убитые не кричат, я знал это, но слышалось мне, не ветер мечется, стонет - стриженые ребята мечутся, кричат безнадежно.
"Юнкерс-88" выл над головой привычно-надсадно. "Уу-уу-уу". Так надсаживаются только восемьдесят восьмые. "Сейчас саданет", - подумал отрешенно.
"Юнкерс" скинул "САБ" (осветительную авиабомбу) . Лампочку повесил. Закачалась лампочка на парашюте, задымила, окрасив ад в неестественный химический мертво-зеленый цвет.
Зеленые снега вокруг, зеленые брустверы из ледяных трупов. Зеленые "подснежники", накиданные у самолетных стоянок и деревенских хат.
Страшный убийственный цвет почему-то вызвал в памяти этого Ивана Сергеевича из штаба армии, который заявится утром с кольтом на животе.
Прикатил он как-то на двух "газиках". Из первого сам вылез. Из второго вышел мужчина лет тридцати в рваном ватнике и лаптях, и девчонка лет восемнадцати. Румянец во всю щеку. А мотор, как на грех, не заводится. Из мусора мотор, давно свое отработал. Я все руки ободрал, винт крутил. Конягин два часа бился - свечи, прокладки менял, погнал меня за новым аккумулятором. Притащил самый сильный, из зарядки. Помогло, как мертвому припарки...
А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед, девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший лейтенант, не волнуйся!"
- Опоздали! Их сразу возьмут! - тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то выглянувший из первого газика. Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой перчатке, мол, не твое дело.
Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз. Ночь кончилась.
Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький "М-11", затрясся весь, наконец выровнялся.
Летчик подошел к Ивану Сергеевичу, придерживая рукой свой парашют, болтающийся пониже спины, сказал:
- Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов! - И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под солнышко.
- Вперед! - рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто находился на поле...
Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не приходилось.
...Немецкую ракету на парашюте, какую за ночь? раскачивал ветер. Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все надежды...
Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное, костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...
Так я мчал, пока не ухнул в огромную зеленую яму. Забыл, саперы приезжали на прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных рубахах, другие в гимнастерках.
Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки, "раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны, порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.
Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на животе обратно.
Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал обессиленный, отупелый.
Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от частой сушки валенки и - взглянул в набитую доверху яму. Исчезла отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью, которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных парней:
- Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня не выколотить...
И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.
Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел себя среди этого навала "подснежников". Так же вот и будут торчать голые зеленые ноги.
За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...
Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой, кто идет!"
Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал коченеть. Руки, как деревянные.
Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.
Несгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.
"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто...
И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "лыжей" рядом, в крошечной землянке.
Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь досчатая, доски необструганные, шершавые.
Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала, звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в которое изверился.
Заспаный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:
- Что тебе?.. Заходи!
Я оглядел землянку - "Лыжи" не было; начал лопотать...
- Погодь! - сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо, шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной зажигалки: