На днях получаю письмо от человека, который в 1956 году, разделив со мной в привокзальном буфете скромную трапезу, увязался за мной в подобный безбилетный междувагонный вояж. В письме он приводил «леденящие душу» подробности той, тридцатидвухлетней давности поездки. Оказывается, на буферах мы скоро пришли в себя, время было предзимнее, руки, ноги и прочие части тела стали охлаждаться и затекать. А поезд мчал и мчал, чуть ли не до станции Бологое, где нас едва отсоединили от металлических конструкций вагона местные работники милиции. Вот ведь как оно было… А я и не придавал значения подобным страничкам в своем календаре. А люди обжигались о них. И помнили…
Человеку не хватало свободы действий. Жизнь перед ним распахивалась настежь, но ее, оказывается, как в музее, нельзя было трогать руками. И тогда человек где-нибудь в укромном фабричном дворике залезал по расшатанным ржавым скобам на кирпичную трубу котельной и, вознесшись на две трети ее закоптелой высоты, внезапно терял самообладание, хмель из его взыскующего мозга выдувало въедливым прибалтийским ветерком, и он, словно испуганный младенец, плотно и безоглядно прижимался к трубе, будто к маме, способной не только утешить, но и уберечь. Затем человека с высоты его романтизма снимали пожарники. При помощи раздвижной лестницы. Однажды к моему восхождению на очередную трубу присоединился художник-авангардист Михаил Кулаков, человек чрезвычайно серьезного внешнего вида, который мог шалить и даже хулиганить, неся на лице брезгливое выражение утомленного научными изысканиями профессора. Еще один художник-модернист, составлявший нам в тот вечер компанию, на трубу не полез: Женю Михнова-Войтенко не пустила туда… собака, не простая, но — член семьи, причем единственный, с ней он ходил на охоту в пригородные леса, с ней квартировал на улице Рубинштейна. Собака держала художника за парусину охотничьего плаща и в горние выси не отпускала. Я верю, что однажды Миша Кулаков вернется из благословенной Италии, куда он лет пятнадцать тому назад уехал учиться рисунку (с цветом у него и в России все было, как говорится, о’кей!), вернется и подтвердит мистическую красоту нашего трубного восхождения, так как кроме него подтвердить сие некому: одинокий, гордый, талантливый, но, как выяснилось, никому в своей стране не нужный, художник Михнов на днях умер. Сперва умерла его собака. Державшая его за плащ, его, постоянно стоявшего перед бездной одиночества. Потом…
Сегодня, по прошествии со дня воспламенения мозга семнадцати лет, никто уже не верит, что ваш покорный слуга был, мягко говоря, «подвержен», а говоря жестко — числился в литературных алкоголиках. Тот человек превратился в призрака и пополнил собой коллекцию теней, то есть — эти «Записки». У нас не принято исповедоваться о болячках подобного свойства. Скажем, об отложении солей или повышенном артериальном давлении болтаем до посинения, о несварении желудка или сердечных инфарктах всю плешь, как говорится, проели друг другу, а тему «вкушения» горячительного — не трожь: неэтично. Не по-мужски, дескать, сор из избы выносить, тем более — из горящей избы-черепа. Тогда как в быту именно из горящего гнезда принято выносить сор-скарб, причем именно того мужчину считают мужественным, кто в эту «горящую» войдет не задумываясь и неоднократно.
О пьянстве нужно говорить вслух. Как кричать «караул!», когда тебя убивают. Это святые молитвы про себя шепчут, ибо обращены — к Богу, которого почитают. А крики о помощи, как и проклятия, мы произносим вслух, потому что они обращены к людям, а не к небожителям. Лучшая информация о болезни — это личный опыт. Делиться опытом — значит одновременно бороться с этим психическим недугом. Опыт преодоления сего всепроникающего бедствия драгоценен так же, как результат наблюдений за самопрививкой холерной бациллы.
Сколько страшных болезней (чума, оспа, туберкулез, полиомиелит, проказа, та же холера) превозмогла или усмирила воля человеческого разума, сколько жертв и просто затрат понес цивилизованный мир, высвобождаясь от очередной «кары господней», будь то дифтерит или глазная катаракта. Безвирусный, незаразный, индивидуально культивируемый алкоголизм оказался неизлечимее любой язвы или чумы. И самое непостижимое здесь в том, что вылечиться от него можно безо всяких препаратов и снадобий, причем, как говорится, в одночасье.
Дело за малым: просто в один из чудесных дней отвернуться от стакана. Мысленно перекрыть «кранчик». Захлопнуть глотку. Многие в подобной ситуации, как последний аргумент, задают вопрос: а ради чего отворачиваться, с какой стати перекрывать, во имя какой цели — захлопнуть? Живем-то все однова — и те, кто зашибает, и те, кто… марки собирает или в церковном хоре поет, и те, что в грудь стучат: люблю Родину! Стучат, но ради процветания оной пальцем о палец не ударяют, а только тянут ее, многострадальную, в уныние и разорение.
Тема пьянства конечно же грустная, ничего героического или хотя бы романтического в себе не содержит, распространяться о ней даже на исповеди — дурной тон… Все равно что о еврейском вопросе. И все ж таки, думается мне, человека, избавившегося от «неизлечимого» недуга, не грех выслушать. А то, что пьянство, метастазирующее в алкоголизм, — рак духа, никак не меньше, сомневаться не приходится. И здесь «свидетельство очевидца» — всегда ценно, всегда притягательно. Сколько трепещущих, заранее, благодарных взоров приковано, скажем, к доктору Илизарову, выпрямляющему и удлиняющему конечности, трансформирующему костные аномалии, дарующему радость избавления от физического уродства, то есть уродства внешнего. И тут мне быстренько возразят: Илизаров — врач, целитель, а герой вашего сочинения всего лишь бывший алкаш, в лучшем случае — выздоровевший пациент (это если верить в его исцеление на слово); так имеет ли право на проповедь врачующийся в отличие от врачевателя?
Уверен (не распропагандирован, а убежден): никто не безнадежен до тех пор, пока в нем жив… исцелитель. Наиглавнейшим врачом (доктором, академиком) в процессе избавления пациента от алкоголизма является сам пациент. Это — по упрощенной схеме. По схеме, близкой к науке, избавителем от добровольного сумасшествия служит воля, точнее — ее остаток. Не жалкое, мечтательное желание, а вот именно воля, диктат выбора. Сила действенная, если хотите, агрессивная. Чем «мускулистее» ткань этого эфемерного остатка, чем богаче интеллект, омывающий бугорок воли, чем способнее натура к верованию в идеалы, чем царственней, величественнее для нее «храм Бытия», чем искренней, горячей у пациента любовь к жизни, тем проще пациенту вынырнуть из непроглядного болота самоизничтожения.
Сейчас я прерву себя, чтобы набрать воздуха, чтобы сориентироваться, ибо толковать о болезни искренне — значит вновь погружаться в ее трясину. На страницах «Записок» я еще вернусь к этой проблеме, когда стану рассказывать о конкретных событиях минувшей жизни. А сейчас, завершая свой хаотически-лирический монолог о пьянстве, добавлю всего лишь о нескольких «китах», на которых держится исцеление моего героя: итак, интеллект, осознающий «размеры бедствия», — прежде всего; воля, то есть отчетливое желание плюс действие к избавлению; затем — идеалы, ради которых нужно стараться, — любимое дело, любимый человек; и как примыкающее к идеалам — смысл, вера, то есть нравственная опора; далее — быт, то есть надежная семья, без которой человеческое существо — всего лишь бродяга, жалкий скиталец; и, наконец, врач-друг, которому ты доверился, как самому себе.
Есть еще три «китенка», несущие на себе ношу избавления нашего героя от «недуга века», о которых я не решался обмолвиться из-за внешней непривлекательности этих «китят». Страх, честолюбие, жалость к себе, любимому.
Страх умереть раньше времени, превратиться в инвалида, боязнь чисто физиологических страданий, с которыми связано хлопотное дело «употребления спиртных напитков». Честолюбие, не позволяющее опускаться в глазах соседей по работе, творчеству, образу жизни. И наконец, слезливая жалость к своему униженному организму, способному докатиться до выклянчивания средств к осуществлению мечты, жалость к стремительно разрушающейся, синюшно-рыхлой, одутловатой (некогда — одухотворенной!) оболочке, обреченной на презрительные взгляды женщин, распад и провисание на костях скелета некогда осанистой и бравой стати, жалость к расплывающемуся в испарениях безволия интеллекту и т. д. и т. п.