— Фамилия у нее известная.

— Она поэту Осипу Мандельштаму — родная племянница, — уточняет отец. — Дочь брата. А как она читала пушкинский «Анчар», диву все давались… Кстати, с поэтом Заболоцким я вместе обучался в Герценовском. Только Заболоцкий на курс старше меня. Но все уже знали, что — поэт, хотя и не похож. Пушкин похож, Есенин похож, Блок… А Заболоцкий — больше на учителя. На простого человека.

Вот такие признаки своего времени, такие признаки с захламленного стола одной частной жизни.

Отважный Штейнберг тайком от консервативно настроенного начальства посадил нас в приданный его отряду биплан и переместил из Петропавловска в глубь Камчатки, к подножию Ключевской сопки, где в распоряжении вулканологов, помимо станции, имелись жилые помещения, в том числе — маленькая гостиница, где мы сразу же стали играть на бильярде. Время от времени происходили землетрясения. Одно-два в сутки. К той поре мне уже доводилось живать вдали от так называемой цивилизации с ее дымными городами, например, я уже хаживал с геофизическим прибором по обгоревшим сопкам и мерзлотным болотам Северного Сахалина или в горах Верхоянского хребта Якутии, где якобы не ступала нога человека — поди проверь; и вдруг на самом краю континента, у входа, можно сказать, в трубу дымоходную преисподней или в утробу земную, у врат, ведущих в пылающее лоно планеты, обнаруживается… бильярд! Правда, с металлическими стальными шарами, вроде подшипниковых, каких сейчас уже нигде не увидишь, даже в затрапезной воинской части.

Вначале мне просто нравилось находиться в подобных малообитаемых местах, затем я совершенно искренне полюбил время, отпущенное судьбой для проживания среди этих остатков земной первозданности. Особенно восхищали безлюдные горы Якутии. Летом гребни их не слишком высоких гряд освобождались от снега, и тогда обнажались звериные тропы, утрамбованные миллионами бараньих копытц, топтавших на протяжении тысячелетий базальтовую твердь. По тем тропам можно было ездить на велосипеде или мотоцикле, если эту технику, скажем, сбросить туда с вертолета. Мне доставляло необъяснимое удовольствие — подобрать на тропе лёжку покрупнее, этакую вмятину, отшлифованную бараньим бытием, где снежный красавец с антеннами рогов отдыхает в своих переходах с одной горной цепи на другую, подобрать и вдруг самому лечь туда же, хотя бы на несколько минут свернуться клубком, поджав под себя ноги и руки, и так лежать, прислушиваясь к матери-земле, к небу, к прозрачным потокам, бегущим с водоразделов среди многочисленных каньонов Верхоянского хребта. В эти никем не нарушаемые мгновения сверхпокоя, когда разумные существа находятся от тебя достаточно далеко, а принимаемые нами за неразумных — помалкивают, занимаясь своим извечным делом, необъяснимый восторг причастности к чему-то торжественно-божественному, непреходящему проникал в клетки и соки моего существа, пронизывая мозг, сердце, кровь, нервы радостью вечной жизни, и страх земной тщеты и бессилия отступал, уходя в глубь горы, тонул в ее недрах и гас в душе. Свистел ветерок над головой, маячили поодаль вершины, покрытые нетающими шапками, и вдруг, принимаемый за большую птицу, пролетал в стороне самолет, возвращая тебя к жизни сиюминутной. И ты почему-то не злился на этот самолет — нарушитель покоя, а правильнее — разрушитель твоих иллюзий, ты молча, с покорной улыбкой поднимался над тропой, чтобы идти дальше, твое сердце делалось на крупицу беспредельности мудрее, а значит, и добрее. И потому ты не злился, а продолжал делать свое дело, как делают его все, кто окружает тебя на этих горах и ветрах, на этих путях.

Иногда на тропе попадалось что-нибудь вещественное, не горное, а как бы постороннее, из иной субстанции сотворенное, скажем, обломок бутылочного стекла, втоптанный в тропу, будто вбетонированный в нее или впаянный, вваренный, и тогда я становился на колени и рассматривал это чудо, заглядывая в него, будто в глазок или окошко горы, а затем строил догадки, каким образом попало стекло на вершинную ниточку горного хребта, и проще всего было предположить, что порожнюю бутылку выбросил летчик из пролетающей «Аннушки», а если поднатужиться, можно было и допетровского землепроходца представить, и что стеклышко не «социалистическое», не простое бутылочное, а штофное, и что землепроходец пил из квадратной емкости не лимонад, а нечто более экзотичное, литературное… Но проще всего было представить на тропе такого же, как я, современного работягу, геолога или коллектора, техника-взрывника или повара экспедиции, из чьих рук выскользнул на камни тривиальный сосуд. В выемке тропы, как в лотке старателя, если приглядеться, можно было обнаружить и другие приметы. Так однажды я нашел зуб. Выпавший или выбитый. Бараний или человеческий. Желто-белой окраской выделялся он на серой поверхности пути, и я обратил на него внимание. Поддев острием ножа, извлек зуб из тропы: на утрамбованной глади образовалась характерная мизерная выемка. И, чтобы не нарушать царившей вокруг отрешенно-возвышенной, горной гармонии, я тут же присыпал выемку мельчайшим каменным прахом.

В том-то и дело, что сейчас уже нет на планете клочка земли, где было бы невозможно обнаружить отходы человеческой деятельности, на планете и в космосе — тоже. Мы искренне печемся о спасении Волги, Байкала, Ладоги, африканских джунглей и даже Антарктиды, а спасать, оказывается, нужно… всю Солнечную Систему, а может, и Вселенную. От нас с вами.

Газеты сообщают, что в Китае рождаются дети-старички, которые за год жизни проходят весь цикл земного существования: болеют, вянут, теряют зубы, волосы, покрываются морщинами и сединой. И быстренько умирают. Газеты сообщают об истончении охранного озонного слоя вокруг Земли, о засорении космоса астронавтами… И мы готовы сваливать и сваливаем вину за обрастание планеты гибельным мусором на эпоху научно-технической революции, на развитие научной мысли, а не на… распад в человеке совести, не на личностное одичание, не на обезбоживание морали в нашей «среде», в «массах», исповедующих правила проживания «командированных», как в какой-нибудь заштатной гостинице, правила, а не священную миссию Человекобога.

Перчатка космонавта
Потерянно и безучастно
в астральной тьме вокруг земли
плывет забытая перчатка —
одна в космической дали.
И мимолетные частицы —
пыль звездная, остывший жар,
нетленной вечности крупицы —
в нее втекают, как в ангар.
…Когда-нибудь заполнит небо
всю глубь ее,
отформовав
людской руки посмертный слепок,
Рукой Возмездия назвав.

Можно подумать, что, начав во здравие, кончаю за упокой, в том смысле, что речь в начале главы шла о сверхискусстве, о «верхолазах» разума, в частности — об Андрее Битове, но ведь… и завершается сия речь в высших слоях: пусть в захламленном, униженном, однако же — в космосе!

У художников, подобных Битову, ярко выраженная тяга к суперискусству, у меня — тяга к этим художникам, ибо чары восхождения прелестны и манящи не только для восходителей, все еще обладающих крылатостью, но и — для тех, кто эту крылатость как бы утратил (эффект страуса, курицы, индюка).

Взятые на поруки (считай — на руки) деловым, энергичным суперученым Штейнбергом, мы тогда еще долго блуждали по Камчатке и над нею, летая над вулканами в лабораторном биплане, заглядывали с незначительной высоты через смотровой люк прямо в «дыхалку» очередного действующего, и, помнится, пролетая над Карымским вулканом, полной грудью вдохнули пахнущий серой и чем-то еще замечательный выброс, и даже стишок соответствующий я сочинил там же, на металлическом откидном сиденье отважной «Аннушки». И Андрюша Битов молча и сосредоточенно подивился моей «вездепишущей» способности, ибо где ему было знать, что утверждаюсь в «высших слоях», там, где ему — уже не привыкать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: