Только был доеден последний кусок неполноценного грека, как выяснилось, что райской птице пора лететь. Во время повисшей паузы мне пришла в голову достаточно редкая мысль — даму неплохо было бы проводить. Слишком Даша отличалась от наших институток и особенно от соратниц по литературной шайке, с ними как с товарками по оружию не было моды церемониться. Надо идти? Иди.
Когда гостья удалилась, чтобы привести себя в порядок, Тарасик, наклонившись ко мне, флегматично сообщил:
— Только давай поскорее. У меня еще есть.
— А вдруг придется задержаться, мало ли… — сделал я рукой игривое мужское движение.
Старый товарищ посмотрел на меня снисходительно или даже насмешливо.
Когда мы вышли на описанную уже лестницу, я предложил белой дубленке руку. Почему-то остро сознавал, как я смешон со своим приступом пещерной галантности в почти полной темноте, на густо пахнущей кошачьим прошлым лестнице.
Да, она чрезвычайно меня заинтересовала, но страшно было подумать, чем может кончиться мой роман с нею (допустим все же), если простое путешествие по лестнице заставляет меня настолько изменить себе.
Оказались наконец на улице, пересекли несколько холодных, немых, рассеянно-таинственных дворов. Выбрались наконец к оживленному, сложно освещенному хлюпающему бульвару.
Нужно бы поболтать о чем-нибудь несущественном, думал я. Обязан, раз уж предложил руку. Но как трудно выбрать тему, любая — поведение погоды, пробегающая собака, мировая литература — казалась мне абсолютно саморазоблачительной. Честнее было бы сразу объявить, что я, кажется…
Таким образом, я мечтал поскорее сбыть с рук эту обременительную находку. Прямиком к остановке общественного транспорта.
Троллейбус, играя в какую-то свою игру, появился не сразу. Каждое следующее мгновение тяжелее предыдущего. Жаль, сигареты остались наверху. В другой ситуации я бы не удержался и обязательно стрельнул. А сейчас просто принюхался, как бы предвкушая появление троллейбуса. Подыгрывая мне, он появился. Стараясь улыбнуться как можно учтивее, я помог ей солидно вспорхнуть по ступенькам внутрь освещенного салона. Двери очень вовремя закрылись. Сквозь слегка запотевшие стекла я увидел, что Даша обернулась и обнаружила, что я не последовал за нею. Список галантных услуг краток. Я не хотел, но увидел ее глаза. В них звенела, переливалась, пробирая туман стекла, ярость такой силы, что мне вспомнилась героиня из фильма Тарковского, прорывающаяся сквозь металлическую дверь.
Итак, пора разобраться, зачем я пишу все это.
Я хочу разобраться в происшедшем, чтобы впредь быть осмотрительнее? Я был бы счастлив стать на столь трезвую точку зрения. К тому же я не уверен, что мне предстоит в будущем нечто, хоть в минимальной степени схожее с этим мучительным и постыдным приключением. Рана еще гноится. Изготовление этих записок потребует еще живого материала из полузаброшенного кровавого забоя. Человека, по доброй воле занимающегося подобным старательством, можно назвать мазохистом, но не меня. Самомучение не самоцель. Дело в том, что у меня есть план. Конечно, один из главных его компонентов — род миража, но при определенном (надо думать, громадном) мозговом усилии конструкция может стать эмоционально объемной, то есть как бы существующей реально.
Мне тут же представляются медленно расходящиеся ладони, дрожь побелевших пальцев, заливающий чело экстрасенса пот и повисший между ладонями спичечный коробок. Вот такой, приблизительно, образ. Разумеется, за вычетом шарлатанства, обыкновенно скрывающегося за подобными чудесами…
Для чего мне это нужно? Для чего это вообще бывает нужно. Делая все изящнее, замысловатее, неповторимее каждую новую посудину, страдающий гончар тем самым переманивает в нее часть своего безумия и затем продает с легким сердцем. Некоторых преступников по тем же причинам интересует не только место, где им довелось отличиться, но и биография жертвы, ее моральные качества и даже сексуальные пристрастия.
Итак, у меня есть план. Я буду истерически исповедовать максимально доступную точность воспроизведения. Я знаю, что все самые мелкие, самые ничтожные детали оживут со временем и вопреки времени, надо только постараться сообщить им хотя бы оттенок жизни. И тогда, пользуясь неподдельным воздухом, светом, снегом, всей одушевленной россыпью вещей, растений, мерцающих собак, вспыхнувших людей, всплывет оно…
Впрочем, тут я уже начинаю изменять себе. Далее нет для меня никаких очертаний.
Тот вечер закончился обыкновенно. После отбытия потрясенного троллейбуса вверх по тающему бульвару я вернулся на затхлый этаж и распил с хозяином бутылку водки. Иветта, освободившись из-под эмансипирующего влияния подруги, покорно присоединилась к язвительному перемыванию ее очаровательных косточек. Она даже заявила, что не стоит уж очень-то важничать, будучи всего лишь дочерью начальника Главкниготорга, носящего имя Игнат, а отчество вообще Северинович. Совместными тройственными усилиями — Тарасик тоже буркнул что-то развенчивающее — удалось полностью нивелировать произведенное Дашей впечатление.
Закусывали водку остатками греческой еды, оказавшейся, действительно, очень вкусной.
Дальше жизнь двинулась по прежним рельсам. Я продолжал бывать у Тарасиков. Дашу я там не застал ни разу, но чувствовал себя немного напряженно, сидя на «ее» стуле, между столом и холодильником. Дарья Игнатовна каким-то образом присутствовала в наших разговорах, и когда речь заходила о ней, я чувствовал, что это имеет ко мне отношение. Образ блек, не закрепленный определенным интересом, но каждый раз наполнялся призрачной кровью, когда я оказывался на сакраментальной кухне.
Вот мы поднимаем стаканы с портвейном. Иветта бежит в коридор к большому, черному, военного облика аппарату, журчит приятная беседа, мое внимание покидает и Тарасика, и портвейн, и пытается заглянуть за поворот коридора. Вернувшись, Иветта сообщает, что беседовала с Дашей и что та передает мне (то есть мне) привет. В другой раз я застаю моего кудрявочубого друга за тем, что он ласкает какую-нибудь книжную диковину, и когда я спрашиваю с завистью: откуда? — выясняется, что заезжала тут Дарья Игнатовна. У ее папаши, у этого Игната Севериновича, этого добра рыбы не клюют.
С какого-то момента я отметил про себя: помимо дружеских и собутыльнических чувств, на Малую Бронную меня влечет еще что-то. Надежда глотнуть воздуха, в котором остались следы ее духов. (Прекрасно вижу невероятную пошлость этого наворота, но что поделать, если оригинальные слова не могут выразить того, что я хочу сказать.)
Кроме того, мне перестало казаться, что между нами преграда из разряда непреодолимых, теперь мне казалось, что между нами лабиринт, нечто в принципе проницаемое. Болезненное ощущение, что мы пребываем в разных этажах вещественного мира, вскипевшее во мне в момент первой встречи, эволюционизировало в направлении романтического смягчения. Зря эволюционизировало, зря. Ибо, будь я по-прежнему низкопробно, плебейски, отвратительно предубежден против этой зубастой дамочки, я не затрепетал бы своими продажными фибрами в тот момент, когда простодушная Иветточка сообщила, что они давеча беседовали с Дашей и что эта микроматрона, например, не видит ничего удивительного в том, чтобы ты (я, я, я,) взял и позвонил ей. Номер телефона прилагается. Я не нашел ничего лучшего, чем заглянуть с искусственным подозрением в придвинутый ко мне прямоугольничек бумажки. Внутри у меня колыхалось несколько слоев удовлетворения. Самый мощный — мужское, под ним тонкий и ядовитый слой классового, если так можно сказать, удовлетворения, был еще какой-то, то ли детский, то ли щенячий (в смысле — животный). Вспоминаю себя с недоумением.
— Зачем звонить-то? — спросил я у Иветты, ласково при этом думая про ее подругу: ах ты гадина!
— Не знаю, — сказала простодушная. — Она там, кажется, какие-то твои стихи читала.