Вагнер на рассказе написал:
«Не только ткани, но и целые органы, вырезанные из тела человека, могут жить и даже расти. Ученые (Броун-Секар, Каррель, Кравков, д-ра Брюхоненко и Чечулин, и др.) оживляли пальцы, уши, сердце и даже голову собаки. При условиях питания кровью или раствором, близким по химическому составу к крови, — так называемым физиологическим раствором, — ткани и органы могут жить очень долго, ткани даже по нескольку лет. Поэтому и оживление мозга научно вполне допустимая вещь. Но я сомневаюсь, что с таким оживленным мозгом удалось бы войти в переговоры. Мозг и нервы при своей работе действительно излучают электромагнитные волны. Это бесспорно установлено работами академиков Бехтерева, Павлова и Лазарева. Однако, мы еще не научились „читать“ эти волны. Вот что пишет академик Лазарев по этому поводу в одном своем труде: „Пока мы можем только утверждать, что волны существуют, но не можем строго выяснить их роль“. Я был бы очень рад, если бы мне удалось оживить и вступить в переговоры с мозгом Ринга, но, к сожалению, такая возможность не больше, как научное предвидение.
Вагнер».
Злая земля.
Историко-приключенческий роман М. 3уева-Ордынца.
ЧАСТЬ I
НЕЗНАЕМАЯ СТРАНА
(продолжение).
XIV. Письма «с того берега».
Под вечер заставный капитан собрался в поселок Дьи — сговориться с индейцами относительно завтрашней поездки в Новоархангегьск. Перед его уходом траппер попросил чернил и бумаги. Получив то и другое, Черные Ноги сел за стол.
Вот что написал траппер:
«Аляска, фактория Дьи. 4 ноября 1867 года.
Михайла, дорогой мой друг, здравствуй!
Наконец-то я могу откровенно говорить с тобой. Ты уже слышал о продаже Аляски американцам. У меня из-под ног выдергивают русскую территорию. Теперь уже жандармская лапа не сможет схватить меня за шиворот: „Пожалуйте на расправу, господин Бокитько!“ А потому — вот тебе мое подробное письмо.
Ну, как же передать тебе, что я пережил за это время? Хватит ли слов?
Помнишь, Михайла, как мы расстались с тобой? В руках у меня подложный паспорт, на дворе ждут сани, а ты стоишь предо мной и плачешь. Эту картину я никогда не забуду.
Проезжая по улицам Петербурга, покидая его надолго (я не допускал мысли, что это надолго окажется навсегда), жадно я глядел на нашу Северную Пальмиру. Дома празднично освещены. Ведь был первый день Рождества. Проезжая мимо дома Аленушки, я увидел, что окна их пылают светом. У них была елка. Я был приглашен на нее…
А потом — застава. Позади — Петербург, Аленушка, любовь моя, и вы все, дорогие друзья. А впереди — ночь, метель, неизвестность…
Дорога была тяжелая. До Урала — ухабы и метели. На Урале — те же ухабы, метели и вдобавок сугробы, в которых завязала моя кибитка. Приходилось ждать по часу и более, пока вытащат ее из снежных глубин. И наконец — Сибирь.
Из Сибири я предполагал удрать за границу. Но жандармы уже основательно обложили меня, закрыв дорогу на север — в Якутск — и на запад — обратно в Красноярск. Оставался один путь — на юго-восток, то-есть в Китай.
Я и два беглых сибирских каторжника, имея на троих два ружья, перешли китайскую границу и начали спускаться к Амуру. Нам грозила ежеминутная опасность нападения со стороны гиляков, или, что еще хуже, свирепых манчжур. Но мы благополучно вышли к Амуру, в устье его притока Зеи, где видны были еще следы древне-русского Зейского острога[4].
Мы предполагали спуститься вниз по Амуру до его устья и там на морском побережье найти судно. Я решил поехать в Сан-Франциско, копать калифорнийское золото, спутники же мои облюбовали Камчатку.
Задумано — сделано. В гиляцком стойбище выкрали мы „бату“, выдолбленную из толстого ствола валкую верткую лодку. На этой-то поистине „душегубке“ проплыли мы свыше тысячи верст вниз по Амуру, до его устья. Не раз бросало нас течением на береговые скалы, грозя разбить в щепки, два раза мы отстреливались от правобережных манчжур-разбойников. И все-таки мы целыми и невредимыми добрались до устья великой реки.
Мы вошли в Амурский лиман 1 августа 1850 года, то есть как раз в тот самый день, когда капитан-лейтенант Невельский на своем „Байкале“ вошел в Амур с моря и, подняв на его берегах русский флаг, объявил весь Приамурский край владением России.
Амурское устье в те годы было безлюдно. За исключением двух-трех гиляцких стойбищ иных поселений не было. На Николаевской торговой фактории Российско-Американской компании[5], расположенной в 35 верстах от устья Амура, мы напрасно прождали корабль до глубокой осени и вынуждены были зазимовать. Здесь-то я впервые познакомился с людьми моей теперешней профессии — зверобоями-трапперами.
Среди зимы произошел случай, едва не стоивший мне жизни. Один из моих спутников показал свое настоящее лицо. Он убил траппера, прельстившись его дорогими мехами, и бежал. Но убийцу поймали на другой же день. И вот на опушке тайги, под вековой сосной трапперы устроили по калифорнийскому способу „суд Линча“. Ни о какой полиции в те годы на Амуре конечно и слышно не было. Судили нас всех троих: меня и другого беглого каторжника, смирнейшего парня, сосланного за убийство в пьяном виде, притянули якобы за соучастие по оговору убийцы. И всех троих нас приговорили к повешению…
Болтаться бы мне на суку, если бы не заведующий факторией. Он понял, что я не причастен к этой гнусной истории, и вызвался мне помочь. Фактор посоветовал мне бежать на Частые острова, расположенные в Татарском проливе, между устьем Амура и островом Сах-э-ляном[6], в 125 верстах от фактории. На Частых островах жил его друг — китаец, у которого я должен был скрываться до весны, а затем по открытии навигации покинуть негостеприимный Амур. Фактор обещал дать мне свою собачью упряжку с погонщиком, немым гиляком, которая со скоростью 30 верст в час помчит меня по замерзшему проливу на Частые острова.
Я не знал как благодарить этого доброго человека, и тут же принялся умолять его спасти и второго невинного. Но фактор был неумолим: „Или вас одного, или никого. Двое — это слишком громоздко. Я сам рискую тогда очутиться в петле“. Против такого аргумента не возразишь. И я скрепя сердце согласился бежать один.
Мой отъезд был назначен на ночь. Стражи к моей избе зверобои не поставили, решив, что без оружия и припасов я не убегу. Погасив огонь, уже одетый в дорогу, я просидел в избе пять томительных часов, ожидая упряжку. Но вот раздался слабый скрип снега под полозьями нарт и осторожный стук в окно. Не помня себя от волнения и радости, я выбежал на улицу.
Мороз был лютый, не меньше 40° по Реомюру[7]. Вызвездило. Полная луна колдовала там, в вышине, на угольно черном небе. Я стоял, затаив дыхание, полный тревоги перед новыми опасностями и приключениями. Бесцеремонный удар в спину опрокинул меня в нарты. Так немой гиляк пригласил меня садиться. Хлопнул бич, упряжка рванула и понеслась.
И сейчас перед взором моим стоит безлюдная снежная равнина Амурского лимана, а затем Татарского пролива. Ни огонька, ни строения, ни деревца, лишь бесконечная снежная гладь, брызжущая под луной мириадами холодных синих искр.
Фактор был прав, говоря, что его упряжка делает по 30 верст в час. Самое большее через пять часов молчаливый китаец, одинокий житель Частых островов, отпаивал уже меня желтым, дьявольски крепким ханшином.
На Частых прожил я не всю зиму, перекочевав еще до вскрытия Татарского пролива на Сах-э-лян, так как думал, что на этом острове скорее найду заграничное судно. И как я после каялся в этом переселении! Чистенькую фанзу желтокожего отшельника Частых островов променял я на гиляцкую юрту, где спали на полу вповалку взрослые, дети, собаки. Эта куча людей и животных наполняла юрту невыносимым зловонием. Большинство гиляков болеет какой-то ужасной болезнью, гниет заживо. Лица их зачастую представляют сплошную гнойную маску. И вот в таких то условиях провел я несколько жутких месяцев, дойдя до степени тихого помешательства. Лишь в мае покинул я Сах-э-лян, увозя на память об этом проклятом острове гнойные струпья и язвы за ушами и на шее.
4
На месте теперешнего города Благовещенска.
5
Теперь город Николаевск-на-Амуре.
6
Сахалином.
7
Градус Реомюра (°R) — единица измерения температуры, в которой температура замерзания и кипения воды приняты за 0 и 80 градусов, соответственно. Предложен в 1730 году Р. А. Реомюром. Шкала Реомюра практически вышла из употребления. — прим. Гриня