- Всё равно! - говорит Кузин, но уже мягче. - Всё равно это, - я, не я.

Лесник дёрнул меня сзади за рукав и шепчет:

- Мне бы поговорить с вами надо...

- О чём?

- Дело есть. Тут сейчас тропа свернёт на сторожку мою - может, зайдёте? С версту всего. А они пускай идут...

Едва слышу его шёпот в шуме воды и шорохе деревьев, невольно замедляю шаг, а Кузин и Егор уже растаяли, скрылись во тьме, нырнув в неё, как рыбы в омут.

- Извините, - толкая меня, говорит лесник, - это и есть поворот... Вы Филиппа Иваныча знавали?

Вздрогнул я, насторожился, молчу.

- Который в город Налим, что ли, сослан был?

- Знал немного, - говорю, а у самого даже ноги дрожат с радости: Филипп-то дорогой мне человек, духовный крёстный мой, старый вояка и тюремный житель. Он и до переворота дважды в ссылке был, и после него один из первых пошёл. Человек здоровенный, весёлый и неуёмного упрямства в деле строения новой жизни.

- Где он? - спрашиваю, чувствуя уже, что друг близко.

- В городе, - тихо говорит лесник. - Он бежамши вместе с сыном моим, и через сына я имею записку его к вам.

- Давайте-ка!

- А как? Она в шапке зашита, да и прочитать здесь нельзя - темно.

Верно, нельзя. Всё вокруг мокро, всё течёт тёплыми потоками, словно тает от радости, всё дышит глубоко, влажно, жадно чмокает и шепчет благодарными шёпотами к тучам, носительницам влаги земной.

- Идём скорее! - говорю.

Мелькнул за чёрными деревьями жёлтый глаз огня, уставился во тьму, прободая её, и дрожит встречу нам, как будто тоже охвачен нетерпением.

Встали у сторожки, осевшей к земле боком, лесник тихо постукал в дверь; чей-то тонкий голос подозрительно спрашивает:

- Кто там?

- Отопри, Еленка!.. Дочь моя, хозяйка она же...

Вошли в сторожку: печь, нары, две короткие скамьи, стол с лампой на нём, книжка на столе раскрыта, и, заслоняя спиною окно, стоит, позёвывая, белобрысая, курносая девочка-подросток.

- Мамоньки, вымокли ка-ак! - поёт она ломким голосом.

- А ты, чем дивиться, самоварко вскипятила бы! - снимая мокрую одёжу у порога, говорит лесник.

- Да я и вскипятила.

- Ну, и умница! Вот теперь сухое надеть хорошо, да, кроме штанов, нету одёжи-то запасной. Ну-ка не гляди-ка, Еленка, я штаны пересниму...

- Есть и рубаха, высохла, я её на печи посушила, - говорит дочь, бросая ему серый комок тряпья, и озабоченно ставит на стол маленький жестяной самовар, кружки, кладёт хлеб, быстрая и бесшумная. Я снимаю сапоги, полные грязи и воды, смотрю на мужика - крепкий, лицо круглое, густо обросло рыжеватыми волосами, глаза голубые, серьёзные и добрые, а голову всё время держит набок.

- Что у тебя шея-то, товарищ?

- Мужики, черти...

- За что?

- По должности!

- Больно храбёр! - презрительно усмехаясь, говорит дочь и шмыгает носом.

- А ты - молчи! Я те дам - храбёр! - ласково ворчит лесник.

- Испугалась! - восклицает девочка и смеётся.

- Я те испугаю!

Фыркнув, Еленка дружески смотрит на меня, и я тоже смеюсь.

- Приехали трое, - беззлобно рассказывает лесник, укладывая мокрую одёжу на пол, - я их, значит, застиг, ну и вышла сражения. Одному я дробью в ноги шарахнул...

- Надо было! - ворчит Еленка, снова неодобрительно фыркая.

- А другой дрючком по башке как даст мне! - продолжает он, ковыряя шапку лапотным кочедыком, - я и грохнулся...

- Что ты шапку-то рвёшь! - кричит дочь, подбегая к нему. - Дай-ка сюда!

- На, на, закричала! Изорвёшь её - чай, она кожаная... Грохнулся я, значит, да шеей-то на сучок и напорись - продрал мясо ажно до самых позвонков, едва не помер... Земской доктор Левшин, али Левшицын, удивлялся - ну, говорит, дядя, и крови же в тебе налито, для пятерых, видно! Я говорю ему - мужику крови много и надо, всяк проходящий пьёт из него, как из ручья. Достала? Вот она, записка...

Прочитав записку, смеюсь и спрашиваю:

- Как же это ты, Данило Яковлевич, к народному делу склонен, а, охраняя вражье добро, готов людей убивать?

Он гладит коленки, покачивается и солидно объясняет:

- Давно ведь это было, года за три до поворота на бунт, в то время Васютка ещё в её годах ходил, - он кивнул головою на дочь, а Еленка разлила чай по кружкам и, напрягаясь, режет тупым ножом чёрствый хлеб.

- В те поры и я, как все, младенцем был, никто ведь не знал, не чуял народной силы. Второе - лес я сызмала люблю, это большая вещь на земле лес-то! Шуба земная и праздничная одежда её. Оголять землю, охолодить её нельзя, и уродовать тоже не годится, и так она нами вдосталь обижена! Мужики же, со зла, ничего в лесу не видят, не понимают, какой это друг, защитник. Валят дерево - зря, лыко дерут - не умеючи. Народ всё-таки дикий! Еленка, ты бы шла на печь да и спала...

Она бегает острыми глазёнками по страницам книжки, жуёт хлеб и, не поднимая головы, спрашивает:

- Али мешаю?

- Зачем? Секретов нет у нас! А спать пора тебе. Гляди - ослепнешь!

Лесник подмигивает мне: он, видимо, хвастает дочерью.

- Ты что читаешь? - спрашиваю я.

- Историю.

- А какую?

- Русскую.

- Чью?

- Учительница дала.

- Нет, кто написал?

Она удивлённо подняла на меня глаза и ответила:

- Человек! А то кто же?

- Она у меня любит книги читать, - задумчиво сказал лесник. - Дух этот новый и её касается. Я смеюсь ей - кто тебя, Еленка, учёную-то замуж возьмёт? А она, глупая, сердится! На днях здесь Ольга Давыдовна была, знаешь, сухопаренькая учительница из Малинок? - так говорит: пришло, дескать, время русскому народу перехода через чёрное море несчастья своего в землю светлую, обетованную - да-а!

- Интересная книжка? - пристаю я к девочке.

- Ничего! Только про царей больше, а про нас - мало.

- Про кого - про нас?

Еленка удивлённо посмотрела на меня.

- Про мужиков. Ка-акой ты непонятливый! - говорит она и сокрушённо покачивает головой.

А отец её ухмыляется вплоть до ушей.

"Что, дескать, срезала она тебя?"

За окном мягко шумит ветер, побрызгивая в стекло крупными каплями. В сторожке тепло, пахнет сушёной земляникой, хвоей и свежим лыком. Пищит самовар, шелестят страницы книги.

- Расскажи про сына-то, - прошу я лесника, - что за человек?

Он поводит плечами, степенно гладит рыжую бороду большой ладонью и довольным голосом рассказывает:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: