- Ну, - ворчал Егор, - это он, пожалуй, и через меру суетится! Нам всех не выучить, нам бы настолько отцов тронуть, чтобы они детям не мешали, - вот и всё!
А недостаток наших сил сказывался всё яснее: летние работы кончились, по утрам уже раздавалась дробная, весёлая музыка цепов, народ, несколько освободившийся от труда, рвал нас во все стороны.
Уставший за лето, изработавшийся Авдей похудел, осунулся и как-то всё более увядал, становился скучен и небрежен. Алёша был занят с подростками и едва успевал удовлетворять их запросы, злился, ругался, а Ваня - плохой нам помощник: он как бы замер на своём деле - религии и церкви. Только Досекин ломит, как лошадь, умея не спать ночи по три кряду, бегая из деревни в деревню, читая газеты и журнальные статьи о Думе мужикам, которых собирал Кузин. Егор усердно читал "Свод законов", "Положение о крестьянах", книги по земельному вопросу и, видимо, очень успел в понимании этих мудростей.
- Ну и законы же! - говорил он. - В них человеку - как рыбе в бредне, куда нос ни сунь - везде петля!
И плевался, озлоблённо жалуясь:
- На что приходится время тратить, а! Эх, кабы поучиться мне, почитать бы хороших книг!
Вдвоем с ним или порознь я сиживал в овинах и лесных оврагах, рассказывая мужикам то, что знал, посильно отвечая на их вопросы о выделе, о ходе думских заседаний, о том, как поставлено земельное дело в других государствах, какие права имеет там крестьянство.
Однажды собрал нам Кузин человек с двадцать народу, сошлись мы в глухом лесном овраге, куда в старину, бывало, ходили охотники стеречь, как папоротник зацветёт. Порыжел, пожух папоротник, затоптанный и смятый мужиками, сели они на нём тесной кучей, как большие, серые, озябшие птицы. Круто поднялся вверх тёмный суглинок, изорван оползнями и осыпями, усеян разноцветным, мёртвым листом. Кое-где по горе криво стоят тихие берёзки и осины, а наверху, на краю оврага, растёт могучая сосна, выдвинула над нами широкие, чёрные лапы и покрыла нас, как шатром. И чуть видно сквозь него зеленоватое небо осени, безмерно далёкое от нас. Тихо, темно, сыровато и холодно. Тенькают синицы, бьёт дятел, шуршит, бегая по стволам, поползень, опадая, шелестят листья, и мерно, точно кузнец гвозди, отбивает Досекин острые, холодные слова.
- Не на кого больше опереться начальству, и затеяло оно подкупить некоторых, кто позажиточнее, да и спрятаться за спиной у них от судьбы...
Мужики неподвижны, точно комья земли; головы подняты кверху, невесёлые глаза смотрят в лицо Егора, молча двигаются сухие губы, как бы творя неслышно молитву, иные сжались, обняв ноги руками и выгнув спины, человека два-три устало раскинулись на дне иссохшего ручья и смотрят в небо, слушая Егорову речь. Неподвижность и молчание связывают человечьи тела в одну силу с немою землею, в одну груду родящего жизнь вещества.
Изредка раздаются негромкие голоса:
- Стряхнуть, значит, нас с земли решено у них!
- Ежели кредиту не дадут - дело это не выйдет!
Высокий, худой мужик, сверкая зелёными, как у голодного кота, глазами, густо говорит:
- А с кредитом твоим что будет? Забыл про маломочный-то народ? Он те даст кредит!
Кто-то, хихикая, вставил:
- Нам и кредит вредит!
- Да и где их взять, денег!
- Монастыри оберут!
- Для тебя? Жди!
Егор прерывает свою речь, выслушивая замечания, и снова долбит головы, ища живого мозга.
- Поймите, что выходит: все, значит, плати подать, а некоторым начальство будет подать эту давать в долг, и эти некоторые на наши-то грошики скупят землю да и обратят всех нас, маломочных, в батраков себе.
Закачались мужики, как лес под ветром.
- Та-ак...
- Стало быть, целую деревню придушить для пятерых?
- Началось это, братцы! - тревожно звенит высокий голос. - Глядите которые по городам живут, землёй не пользуются, они уж наделы-то свои продавать начали!
- Запретить!
- А как?
- Паспорта не выдавать!
- Верно! Пускай оборотятся к нам да поживут от земли!
- Верно здесь сказали - всякое увеличение прибытка за чей-нибудь пай!
- А конечно! Земля-то кругла, говорят...
И всё чаще слышен тревожный вопрос:
- Что будем делать?
Большой, солидный мужик в крепком полушубке встал на ноги, сняв шапку с головы, и степенно говорит:
- Затеяно это всем во вред, православные! Вот я, скажем, имею земли до двадцати десятин и могу купить ещё, ничего - могу! Однако - не куплю, потому - опасно! Первое - никому не известно, что будет, значит, как народ решит, второе - купи-ка я теперь, так вы меня со свету сживёте...
Слышен одинокий, сухой смех, и как будто крякнул человек тихонько или заскрипел зубами. Мужичьи тела шевелятся в темноте, сдвигаясь плотнее, трутся друг о друга. И шелестят подавленные голоса:
- Прямо говори - половину народа сорвёт эдак-то с земли!
- Братцы! Как же бог, али - не видит?
- Некоторые, конечно, всплывут, что говорить, ну, а мир... мир расколется!
Большой мужик всё стоит спустя голову и треплет в руках шапку.
- Нет, православные, - громко говорит кто-то,- хошь не хошь, а пришло нам время самим шевелить мозгами. Видно, что за нас никто не встанет, а против нас - как есть всё!
Я шепчу Егору:
- Ишь как...
А он вслух и громко говорит, прищуривая глаза и оглядывая слушателей:
- Слова делам редко верные товарищи! Говорить можно всяко, а втайне здесь каждый думает быть "некоторым".
Замолчали мужики. Только один, невидимый, со смешком пробормотал:
- Всем в "некоторые" не попасть, не-ет!
- Что будем делать? - тоскливо спрашивает молодой голос.
- Говори! - шепчет мне Егор.
Говорю. И вся груда человеческих тел молчит, не дышит, жадно слушая новую речь, иногда вдруг пошевелится тяжко, охнет, забормочет и снова замрёт. Лиц в сумраке овражном почти не видно - только мутные, круглые пятна и тусклый блеск глаз. Сомкнулись люди, навалились друг на друга, подобно камням, скатившимся с горы; смотришь на них, и овладевает душою необоримое желание сказать им столь большое и огненное слово, кое обожгло бы их, дошло горячим лучом до глубоко спрятанных душ и оживило и заставило бы людей вздрогнуть, обняться в радости и любви на жизнь и на смерть.