Мэнди прижимает руку ко рту, издает какой-то странный, показавшийся бы мне смешным, если бы не ситуация, писк.

— Это зло, — говорит Мильтон. — Это ведь такое огромное зло. Мне никогда с ним не справиться. Только не забирай меня!

— Мильтон, — говорит Мэнди хрипло. — Братик, о чем ты? Папы нет, папа умер.

И тогда Мильтон не то, что орет — он воет:

— Они все говорят одновременно, я не могу думать, мне больно. Как в аду, как в аду!

Мэнди замирает на месте, продолжая смотреть. Мильтон, ее старший брат, бьется и сходит с ума, здесь, рядом с ней, а она ничего сделать не может. И я не могу. С трудом мне удается найти телефон, и с еще большим трудом набрать папин номер.

— Отец! — начинаю частить я, еще толком не поняв, взял папа трубку или нет. — Мильтон, он…

Я оборачиваюсь, смотрю на Мильтона, пытаясь найти верные слова.

— Я не знаю, — говорю. — Извини, я не знаю, что с ним случилось. Я не могу тебе объяснить. Он кричит что-то про голоса и ад. Как будто сошел с ума. Что нам делать? Он умрет? Его заберут у нас? Пап? Папа? Папочка?

— Прекрати паниковать, Франциск. Дождитесь меня, я посмотрю, что с ним случилось.

— Он так кричит, ему, наверное, больно.

— Он говорит про голоса?

— Да.

— Я объясню тебе, где успокоительное, его надо вколоть. Готов?

Я сглатываю комок в горле, киваю.

— Готов.

Мильтон позади меня говорит:

— Он вернулся, теперь он здесь. Я этого не выдержу. Почему я? Почему я? Они все говорят одновременно. Я не могу это слушать, не могу. Так неправильно, так неправильно.

Папа терпеливо объясняет мне, где успокоительное, но найти я его могу далеко не сразу. А когда нахожу, то не сразу могу набрать шприц, так сильно дрожат у меня руки.

Что происходит с моим дядей? Это может быть из-за Морриган? Когда я возвращаюсь, дядя уже не кричит, он лежит на кровати, смотрит в потолок и твердит:

— Этот маленький поросенок отправился в город, этот маленький поросенок остался дома, у этого поросенка были масло и хлеб, этот поросенок тоже остался дома, а этот поросенок визжал всю дорогу домой.

— Папа сказал вколоть ему лекарство, — говорю я. — Подержите его, пожалуйста.

Итэн и Мэнди держат Мильтона, впрочем сейчас это не сложно, он почти неподвижен, только продолжает повторять считалку про свиней.

Я примериваюсь слишком долго, боюсь, что случайно попаду не туда, или что в шприце останется воздух, или что сам дьявол появится и заберет моего дядю, да чего угодно.

В конце концов, Мэнди отбирает у меня шприц и вкалывает Мильтону в руку успокоительное. Именно тогда он вскрикивает:

— Тысяча семьдесят, тысяча семьдесят! Он больше не демон, он бог.

От того, как Мильтон дергается, игла входит глубже под кожу и выступает капля крови, выдернув шприц, Мэнди снова прижимает руку ко рту. Я вижу, как Итэн, вместо того, чтобы продолжать Мильтона держать, поглаживает его по голове. Глаза у Мильтона широко раскрыты, но я почти уверен, что он нас не видит.

А потом его вдруг перестает трясти, он говорит:

— Мэнди, позвони Райану. Ему нужно убираться оттуда. Немедленно. Сейчас. Сейчас! Быстро!

В обычном своем настроении и обычном состоянии Мильтона, Мэнди не слезла бы с брата, пока не узнала, что к чему, но сейчас она только берет Итэна за воротник, утягивает его за собой.

— Собирайся, ты идешь в церковь.

— Зачем?

— За кем. И ты знаешь, за кем. Быстро! Я звоню Райану.

Оставшись рядом с Мильтоном в одиночестве, я сажусь на край кровати, зову его по имени, но он снова меня будто бы не слышит.

— Мильтон, — говорю я. — Мильтон, папа уже едет домой. Мы тебе поможем. Ничего не случится.

Эти слова скорее успокаивают меня, хотя бы в ту секунду, когда я их произношу.

Я говорю:

— Я так люблю тебя, дядя. Прости, что злился на тебя.

Он говорит:

— Он движется туда, это огромное зло.

Я говорю:

— Вообще когда-либо, даже в тот раз, когда ты меня чуть не застрелил.

Он говорит:

— Пожирая плоть и кровь, пожираешь душу.

Я говорю:

— Я так люблю тебя.

Он говорит:

— Слишком близко, слишком хорошо слышно их всех.

И тогда я ложусь рядом с ним, кладу голову ему на плечо, слушая сердце, закрываю глаза. И мне кажется, может быть только кажется, что так я утешу его лучше, чем любыми словами.

Слушая удары сердца Мильтона, слушая его дыхание, неразборчивый шепот, я вспоминаю вдруг, с невероятной отчетливостью, золотые пески в Сан Диего, где мы были, когда я был совсем маленький. Вспоминаю золотые пески и темнеющую гладь океана, чаек, обращающихся в точки на горизонте, плеск рыбок в прозрачной воде, и зеркало неба, отражающее земную, режущую глаза синь воды.

Невероятно, с какой точностью я могу воспроизвести галдеж детей на пляже, горький плач птиц наверху, накатывающие стоны прибоя и ощущение огромного моря прямо передо мной.

Тогда я впервые узнал, что есть что-то невыразимо большее, чем я, что прибудет всегда, до и после меня. Я вспоминаю о море, и чувствую, как успокаивается сердцебиение моего дяди. Я представляю все, выразительно, ярко, проговариваю каждый оттенок воды и песка, как будто рассказываю ему сказку.

Но ничего не говорю вслух. И в то же время знаю, что он воспринимает сейчас каждую мою мысль. Я не знаю, откуда пришло это знание и не думаю о том, что оно означает.

Я чувствую по мерному, спокойному, нездешнему дыханию Мильтона, что он засыпает, засыпаю и я, надеясь выяснить хоть что-нибудь. Открыв глаза в темноте, я слышу, как кто-то зовет меня за окном. Девочка с перевязанным лицом стоит снаружи и говорит:

— Выходи, Франциск. Выходи! — она смеется совершенно девчоночьим смехом и пропадает. Я встаю с кровати и выглядываю из окна вниз. Под окном, будто съев, слизнув наш сад, бьется дикое, непослушное, ночное море, о котором я вспоминал.

Вместо того, чтобы идти спускаться по лестнице, я щелкаю пальцами и оказываюсь внизу, у самой воды. Облизав мне ботинки, она откатывает назад, скрадывая песок. Девочка в бинтах плачет, ровно настолько же горько, насколько сладко секунду назад смеялась. Я сажусь рядом с ней и говорю:

— Привет, дружок.

— Отвали, — говорит она.

— Ты меня звала.

— Звала, — говорит она. — Все кончается.

Она шмыгает носом, бинт на ее лице мокрый от слез.

— Тогда чего ты плачешь? — спрашиваю я.

Она поворачивает голову и, наверное, смотрит на меня.

— Ты знаешь, как меня зовут?

— Ты не говорила мне, когда я спросил.

— Зоуи. Зо-уи. Хорошее имя?

— Хорошее, дружок. Ты — моя прапрапрапрабабушка?

— Ненавижу тебя, отвали и уходи.

Я смеюсь, и она бьет меня по плечу, совсем не больно.

— Чего ты плачешь, бабуль?

— Заткнись и не называй меня так.

— Тогда не рыдай.

Зоуи чуть склоняет голову набок, птичьим, смешным и страшным одновременно движением.

— Хочешь, — говорит она. — Расскажу тебе кое-что жуткое.

— Только быстрее. Я здесь, чтобы узнать, что случилось с моим дядей.

— Ага, — кивает Зоуи. — И об этом тоже, но чтобы понять историю, ты должен перестать быть таким придурком и послушать ее с самого начала.

— А для бабули ты довольно-таки суровая.

Но Зоуи не смеется и не бьет меня, она ложится на песок и смотрит в черное, слепое небо. Я ложусь тоже и вдруг думаю, что так же мы лежали с Домиником. Звезд не было видно ни тогда, на потолке, ни сейчас, на небе.

— Давным давно, — говорит она. — Хотя и не так давно, как ты думаешь, жила была на свете Зоуи Миллиган, и был у нее лучший на свете брат, которого она любила больше самой жизни и всего другого.

— А звали его Грэйди?

— Не перебивай. Но звали его действительно Грэйди. Грэйди, ее старший брат, был умницей. Настоящим умницей, правда-правда. Они жили в прекрасном доме, так говорил Грэйди, он еще помнил прекрасный дом, прежде чем его отобрали. Зоуи помнила только тесную комнатушку в Дандолке, где они с родителями ютились, оставшись без всего своего состояния. Зоуи и Грэйди любили своих родителей, старались им помогать. Когда родители умерли от туберкулеза, Зоуи и Грэйди едва не сошли с ума от горя. Но Грэйди, как я уже говорила, был лучшим старшим братом на свете. Он сказал: давай поедем в Дублин, там мы сможем найти работу. И Зоуи согласилась, а ведь не надо было соглашаться. Они добрались до Дублина без гроша в кармане, и Зоуи, признаться, подумала, что они оба умрут от голода. В желудке и в голове было одинаково легко, она была готова к смерти. Как истовая католичка, Зоуи верила, что попадет в рай, где много-много еды, ее ждут мама и папа, чтобы больше никогда не покинуть. Ей даже не было страшно. Но Грэйди раз за разом спасал ей жизнь, принося домой украденную на рынке еду или украденную на вокзале одежду, чтобы было не так холодно. Ты знаешь, как кусаются клопы? Клац-клац. Но ночам Зоуи и Грэйди грелись под одним одеялом, а рядом на койке сопела еще парочка чужих детей. Католический приют, где они ютились, всегда был переполнен, особенно зимой. Грэйди обнимал Зоуи так крепко, чтобы она не обращала внимание, что рядом есть кто-то, кроме него. Он же ведь правда был лучшим старшим братом. А еще он был умницей, поэтому Зоуи не удивилась, когда однажды он появился на пороге в новом пальто, держа в руках плитку шоколада и ее любимый пирог с почками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: