- Он не хочет беспокойной жизни надеждами, его удовлетворяет медленно текущая, тихая жизнь под ночными звёздами. Я утверждаю: возбуждать несбыточные надежды в людях, которые вообще - ненадолго, это значит: путать их игру. Что может дать коммунизм?
- Ага! - сказал матрос, упёрся ладонями в колени, качнулся вперёд и встал на ноги:
- Н-ну, идём!
- Куда? - спросил волосатый человечек, отступая.
- Я знаю куда. Товарищ, прошу и вас следом за мной...
- Ах, оставьте его, - презрительно сказал юноша, отмахиваясь рукою.
- Прошу следовать! - повторил матрос тише, но рябое лицо его побурело и глаза сурово мигнули.
- Я - не боюсь, - сказал волосатый, пожимая плечами.
Баба, перекрестясь, пошла прочь, милиционер тоже отошёл, ковыряя пальцем замок винтовки, а трое остальных встали на ноги так машинально, так одновременно, как будто у всех троих была одна воля.
Матрос и кожаный юноша повели арестованного к Петропавловской крепости, но двое прохожих, догнав их на мостике, стали уговаривать матроса отпустить философа.
- Не-ет, - возражал матрос, - ему, пуделю собачьему, надо показать, сколько недолго живёт человек.
- Я - не боюсь, - тихо повторил пудель, глядя под ноги себе. - Но я удивляюсь, как мало вы понимаете.
Он вдруг круто повернулся и пошёл назад, к площади.
- Глядите - уходит! - удивлённо и негромко сказал матрос. - Идёт! Эй, куда?
- Ах, оставьте, товарищ, вы же видите - ненормальный...
Матрос свистнул вслед волосатому человечку и, усмехаясь, сказал:
- Чёрт, ушёл, и - никакого шума! Храбрый, собака, действительно совсем без рассудка...
Около Народного дома шныряет, трётся между людей остроглазый старичок в порыжевшем котелке, в длинном драповом пальто с воротником шалью. Он останавливается у каждой группы и, склонив головку набок, ковыряя землю палкой с костяным набалдашником, внимательно слушает: что говорят люди? У него кругленькое, мячом, розовое личико, круглые мерцающие глаза ночной птицы, под ястребиным носом серые, колючие усы, а на подбородке козлиный клок светло-жёлтых волос, - быстрыми движениями трёх пальцев левой руки он закручивает его, суёт в рот и, пожевав губами, выдувает изо рта:
- Пп!
Ввёртывается плечом в тесноту людей, точно прячется среди них, и раздаётся его наяривающий голосок, быстрые, чёткие слова:
- Это я знаю, которые сословия нам особенно вредны и уничтожить надо дотла, чтобы даже косточки в пыль...
Его очень внимательно слушают солдаты, рабочие, прислуга и "женщины для удовольствия", слушают, глядя ему в рот и как бы всасывая наяривающие слова. Говоря, он держит палку свою поперёк туловища и быстро перебирает пальцами по ней, как по флейте.
- Первое: чиновники всех чинов; сами знаете, какое это наказание и досада нам, - чиновники, что злее их? Суды, тюрьмы, канцелярии - всё в их руках. Каково? У них, как у фокусников, кабинеты разных тайн. Их в первую голову - уничтожить...
Какая-то рыжая девушка, видимо, горничная, сердито спросила:
- А сам-то кто? Тоже, поди, чиновник?
Он торопливо и обиженно отрёкся:
- Никогда я ничем не занимался против бедного народа, никогда ничего не делал. Я - гадатель, прорицатель, я будущую жизнь знаю...
Ему предложили погадать.
- Это - дело тайное, на людях нельзя!
А на вопрос: "Что с нами будет?" - он ответил, опустив глаза:
- Плохо будет, если, начав дело, сразу не кончим, плохо! Зубы рвать надо с корнем. Чиновников - скосить. Также и учёную часть, и её, - не служи ослеплению разума нашего, не выдавай копейку за рубль, да! Мы, дескать, учёные, вы, дескать, слушайте нас, мы вам законы напишем! Написали, наклеили везде закон: "Не пейте сырой воды!" А? Эхе-хе-хе...
Он не то смеялся, не то вздыхал, выпуская из округлённого рта это яростное:
- Эхе-хе-хе-е...
И, кривя личико, торжествуя, спрашивал:
- А мы - как: пьём её, сырую-то, али не пьём, а?
Публика, посмеиваясь, отвечала в несколько голосов:
- Пьём.
- Живы, а?
- Будто - живы.
- То-то! Вот они, законы эти. Во-от! За это и - скосить...
И, убеждённый, что он сделал своё дело, человек этот вывёртывался из толпы, шагал прочь, помахивая палкой, а в новой группе снова наяривал:
- Два, два сословия особенно в язву нам, в боль и скорбь...
Несомненно, он тоже вылез из какого-то тёмного угла, куда его затискала жизнь и где он годы одиноко торчал, корчился, накопляя злобу и месть.
Возбуждающих вражду против интеллигенции, видимо, не мало; мне кажется, что чаще всего это дворники, лакеи, кухарки, вообще - домашняя прислуга.
После одного из митингов в цирке "Модерн" краснолицая, толстая женщина рассказывала солдатам, "как живут господа", рассказывала остроумно и такими словами, что из десяти даже трёх не напишешь. Солдаты бешено хохотали и плевались смачно, слушая, как действовал доктор, специалист по женским болезням, как вела себя еврейка-дантистка и как "обрабатывал" своих учениц актёр.
- Бить эту сволочь, - сурово сказал чёрный солдат с подвязанной челюстью, - бить её до последнего колена...
А в другой группе хромой человек лет сорока, безволосый, как скопец, кричал:
- Я всю жизнь в конюшне с лошадями, в навозе, а они в превосходных квартирах на мягких диванах с собачками играют. Нет, стой! Это я желаю с собачками играть, а вы - марш в конюшню, да? Почему - не так, почему, ну?
Страшно и нещадно говорила молодая женщина, одноглазая, с лицом, сожжённым серной кислотой:
- Глядите в библию - есть там господа? Нет господ в библии! Цари есть, судьи, пророки, а господ - нет!
И сам бог приказывал избивать племена, в которых господа были, поголовно всё такое племя истреблять велел, с жёнами и детьми, и с рабами даже. Потому что от господ и слуги испорчены, и слуги уже - не люди, нет!
- Удавись, тётка, - посоветовали ей из толпы.
Но она, сжимая руками круглые высокие груди свои, кричала резко и звонко:
- Я одиннадцать лет в горничных жила, и видела я...
Она видела много такого, чего не знал Октав Мирбо, когда писал "Дневник горничной", и, когда она говорила о том, что видела, её слушали без смеха, молча, мрачно.
И только когда она ушла, вся красная и потная от возбуждения, курносенький солдатик сказал, глядя вслед ей:
- Не зря бабе этой рожу испортили...