У входа, в углублении под аркой, свисал на тросе телеэкран, демонстрировавший финальную сцену ленты. Вместе со мной из толпы вычленилась юная пара. Оба с эндоморфическими, грушевидными, фигурами, намекавшими на доверчивость натуры.
Поначалу мне показалось, будто история нагой месоморфички исполнена печали: облокотившись на зеркальную стойку в баре и уронив голову на кулаки, она рыдала взахлёб и содрогалась всем корпусом. При этом грудь её, растёкшаяся по стойке, не тряслась. Потом рыдания утихли и перешли в затяжные всхлипывания: слёзы бежали в тесную ложбинку между сиськами. У меня мелькнула знакомая мысль об уникальности кино при раскрытии трагизма бытия. Обнажённость героини и её бессловесность придавали сцене дополнительный смысл, ибо одежда и речь скрывают истинное состояние души.
Стоило, однако, камере отпрянуть с крупного плана к общему – стенания страдалицы обрели иное значение.
Стало очевидно, что мир её отнюдь не отвергал. Наоборот. Представленный мускулистым ковбоем с задумчивым лицом и приспущенными штанами, этот мир притирался животом к пышному заду месоморфички и хозяйственно держался за него жилистыми ручищами. Время от времени ковбой сгибался в дугу и резко распрямлялся, поправляя при этом шляпу на лбу.
После каждого рывка счастливица громко повизгивала, укрепляя меня в давнишнем подозрении, что суть вещей непостижима, пока не взглянешь на них издалека.
Вскоре ковбой начал постигать нечто очень заветное и поэтому задвигался быстрее. Когда камера вернулась к крупному плану счастливицы, она вопила благим матом и тряслась, как в предсмертной агонии. Потом, на фоне заключительных титров, степенно, но бессмысленно качнулся на экране задохнувшийся от переживаний палач – натруженный половой отросток столь же бессмысленно глазевшего теперь на зрителя ковбоя…
Возмутившись, я отвернулся и заметил, что эндоморфический юноша рядом со мной среагировал на сцену иначе. Лениво пожёвывая резинку, он держал на своём плече каштановую головку эндоморфической спутницы и указательным пальцем, который тоже показался мне натруженным, дырявил ей в волосах игривые кудряшки.
После титров на экране появился ухоженный мужчина в пенсне. Он сообщил, что в киоск при кинотеатре поступили в продажу новые видеофильмы: самоучитель групповой мастурбации и каталог приборов для повышения сексуальной раздражимости. Помимо вибраторов, питавшихся световой энергией, эпизод из каталога эрогенной механики включал в себя двухдверную модель «Мерседеса» с откидной крышей и двухместную яхту бирюзового цвета.
Когда яхта на экране стала властно подминать аппетитно заснятую толщу воды, эндоморфичка рядом со мной взволновалась. «Ой!» – пискнула она и, задрав голову вверх, вцепилась дрожащими губами в напрягшуюся шею друга. Забеспокоился и друг, принявшийся потуже накручивать на выпрямленный палец каштановую кудряшку.
Вернувшись из-под арки в толпу, я уже ощущал себя участником широкого блядохода.
Уткнувшись глазами вниз, перебирал ногами в такт мелькавшим передо мной мужским штиблетам, женским каблукам и бисексуальным сникерсам. Решил следовать за темносиреневыми «шпильками» из замшевой кожи. Был знаком с ними по рекламным щитам на автобусах.
Итальянские туфли из гардероба ”Бандолино“, продаются в магазинах ”Мейсис“: «Актуальность и изящество, символ властного присутствия и ненавязчивой изощрённости, ничто другое не сопрягает богатство традиции с бегом времени, 145 долларов».
Бледносиреневые чулки в белую крапинку – «Трикотажная мастерская Фогал, Швейцария, в магазинах ”Лорд энд Тейлор“, только для ваших ножек, нежность прикосновения и мудрость контроля, 80 долларов».
Белоснежная миниюбка из габардина – ”Платья Энни Клайн“ в магазинах ”Леонард“, «триумф счастливого союза между чувственностью и деловитостью: убедительность шёпота, 210 долларов».
Тёмносиреневый портфель из замшевой кожи фирмы ”Бэл-Эйр“, 110 долларов.
Позолоченные ручные часы с бледносиреневым ремешком фирмы ”Жюль Юргенсен“, 165 долларов.
Сиреневая косынка из шёлкового шифона фирмы ”Саньо“: «исключительно в магазинах ”Кашмир-Кашмир“, 35 долларов».
Наконец – ”Дама Цезаря“. Духи, смутившие меня ароматом порочности в том самом драгсторе, где я купил презервативы: «Карнавал в окружении сиреневых веток, персидских пряностей и сандаловых деревьев; самое надёжное оружие в бесшумной войне полов; фирма ”Ив-Сан-Лорен“, 165 долларов за унцию».
Итого, 885 долларов. Не считая запаха.
Кто такая? Что за «Дама Цезаря»? И почему так много сирени?
Хотя я следовал за дамой с бездумностью отставного следопыта, что-то в ней настораживало. Меня всегда угнетала эта форма женской ноги – тонкая голень с неожиданно крупным мышечным бугром посередине: змея, заглотившая то ли апельсин, то ли страусово яйцо.
Но сейчас на илистом дне памяти шевельнулось ощущение, давно покрытое плесенью и неразличимое под толщей воды. Шевельнувшись, оно стало всплывать к свету – тем быстрее, чем ближе я подступал к женщине и чем отчётливей слышал запах сирени.
Когда я подошёл к ней почти вплотную, всё развиднелось: в мутных водах моей памяти застрявшие в змеях апельсины или страусовы яйца принадлежали, как выяснилось, жирной тридцатилетней персиянке по имени Сильва. Она душилась дешёвым одеколоном ”Белая сирень“ и много лет назад лишила меня девственности на туше издыхавшего быка.
9. Грех не в заклании
В самом начале зимы много лет назад в петхаинскую скотобойню пригнали небывало много быков. В отличие от коров их решено было забить на мясо из-за нехватки корма для всей скотины.
Днём в нашем квартале, где располагалась скотобойня, стоял истошный рёв закалываемых животных, а вечерами по улицам и дворам всего Петхаина расползался сладкий запах палёной бычьей плоти. Впервые на моём веку петхаинцы кутили без внешнего повода: новогодний праздник уже миновал, а до других было не близко.
Из-за отсутствия повода петхаинцы кутили особенно остервенело, хмелея не столько от вина, сколько от огромного избытка мяса, из-за чего выражение лиц у них стало ещё более глухим и диким. Я удивлялся, что люди, нажравшись шашлыков, горланят меланхолические песни о любви и что пожирание живности может так искренне радовать человека.
Мой дед Меир, бывший не только раввином, но и резником, – чего, кстати, отец, прокурор и вегетарианец Яков, очень стеснялся, – заметил по поводу моего удивления, что Бог ждёт от человека не святости, а понимания. То есть – не отказа от убиения живности, но сострадания к ней при убиении.
Только евреи, твердил он, умерщвляют с пониманием. Сострадальчески.
Я рассмеялся.
Тою же ночью – в ответ на мой смех – дед забрал меня с собой на бойню, где ему предстояло умертвить очередного быка к свадьбе, поначалу намеченной на конец весны, но теперь наспех приуроченной к завозу дешёвой скотины.
По дороге он объяснил, что иноверцы закалывают её остроконечным ножом. Метят в сердце, но, промахиваясь, бьют повторно.
Беда, однако, в другом. Если даже удар и приходится в цель с первого же раза, скотина умирает, мол, медленно и пребывает в полном сознании свершающегося над ней насилия. В этом, собственно, и заключается грех. Не в заклании, а в осознании скотиной акта насилия над ней.
Вдобавок, сказал дед, нож, врываясь в плоть, разрывает, а не рассекает мышцы, тогда как при выходе из раны кромсает живую ткань и доставляет жертве оскорбительную боль…